«Ругачкая ты, как старая сводница-переводница, – сокрушенно выдохнул патриарх, смиряя гнев. – Как паут, вьешься и жалишь. Хочешь из себя вывести? Но сокрушаюсь истинно по тебе да плачу. Одно невдомек, как с тобою Глеб Иванович жил?»
«Мы-то жили да миловались, как голубки, горя не видали. Иль невдомек тебе, как баба с мужиком живут, когда любят? Только со мною Глеб Иванович счастие спознал. На руках меня носил кажинный день. А через вас с Никоном, Питирим, вся Русь в тоску впала и печаль. Слышишь, как стенает да плачет она? Всё сокрушили, всё переменили, не за что стало крепиться душе, все державы рухнули, Бога стоптали, повесили в угол царя Иудейского, и сребролюбцы стали в чести. Как было-то, вспомни... Грех сребролюбия отжени от меня... А нынче всех соблазнили корабельником да талером любекским, все побежали к золотому, сломя голову, как прежде спешили к иконе, позабыв Божеские заповеди. Ну, греховодник... И на старости лет хочешь жирно ясти и сладко пити. Вот ужо в аду-то припекут тебя, натаскают за сиву бороду по огняным полатям».
«Замолчи, блудодеица! – не сдержался, заорал Питирим. – Загунь, гулящая сучка!»
Зацепила боярыня, будто острым коготом вздела за ребро, и давай раскачивать по воздусям, аж сердце от боли зашлося. Принародно так унизить святителя, Отца отцев... Господи, и пошто ты ране не прибрал меня в свои палестины? Дожился я до того, что безумная бабица костит меня да всяко клевещет, позабыв стыд.
«Митрополит, сдери с нее треух. Сейчас приведу бешаную в чувство», – велел патриарх Павлу Крутицкому.
Митрополит потянулся к Морозовой, чтобы сдернуть шапку с головы, но Федосья Прокопьевна отбила руку и отпрянула:
«Не тронь, невежда. Не касайся честной женщины, неумытый...»
Митрополит отвернулся к образам, чтобы не вспылить. Патриарх сказал: «Сейчас уймем безумную».
Он помочил спицу в освященном масле и, уверенно шагнув к староверке, потянулся, чтобы помазать ее по челу и образумить, изгнать беса. Но боярыня ударила по спине, вскричала:
«Не касайся меня, сатанин рожок. Пусть жаба аидова проглотит ваши святыни и выблюет у дьяволя престола. И как звери едят послед свой по рождению, так бы и они пожрали ваше причастие сонмищем вражьим. И в том месте всей церкви вашей прелюбодейской провалиться на тысячу локтей в глубь земли...»
«Замол-чи, исчадие ехиднино! Вражья страдница, как только Господь попускает к жизни. Да ино часами уж терпение его кончится. Вырвите калеными щипцами ее змеиный язык и киньте псам на потраву. Вражья дочь, нет небе отныне спасения, скитаться тебе меж небом и землею, как ведьме с Лысой горы... Утром в сруб ее, да сжечь, чтобы неповадно стало бредить поносными словами на святую церковь...»
«Старый дурак... Чем выпутал? Грешница я, великая грешница, – смиренно ответила Федосья Прокопьевна. – Но не вражья дочь, не-е... Я дочь Христова».
Патриаршьи стрельцы ухватили боярыню за цепь, сбили на пол и поволокли прочь из палаты вниз по лестнице, сосчитывая несчастной головою деревянные ступени; кованый ошейник впился в шею, перекрыл дыхание; Федосья Прокопьевна закрыла глаза и послушно отдалась мукам.
... Другим же днем в два часа пополудни, когда государь, опочнув, отошел в Потешный дворец на комедию, Федосью Морозову привезли на дровнях в Дворцовый судный приказ.
Артемон Матвеев, провожавший государя в Потешный дворец, был в немецком камзоле с золотыми путвицами, в коротких по колена сборчатых суконных штанах и фиолетовых шелковых чулках; выступал он, как павлин, морщась от боли в коленях и боясь подскользнуться на дубовых кирпичах, и башмаки с плоскими серебряными пряжками скрипели, как рассохшиеся половицы. Царь досадливо оглядывался, но уже привычно видел накрахмаленный кружевной шиш в полгруди, высоко подпирающий сухое лицо, щетку жестких, сседа, усов и влажные ягнячьи глаза, в которых будто навсегда поселилась тихая улыбка. Царь не мог бы представить себя в таком платье, но и Матвеева не хотел бы знать другим. Двор первым в России с дальним умыслом примеривал всевозможные новины на себе, чтобы, привыкнув, после распустить их до самых дальних окраин, как перемены, пусть и странные поначалу, но крайне необходимые, без коих вроде бы и жизни не стать. Артемон ответно всякий раз кланялся, приподнимая таусинную италианскую шляпу со страусиным пером. И эта привычка была не в старорусском обычае. От боярина, начальника Посольского приказа, вступившего в должность после Ордин-Нащокина, и главного наблюдателя Дворцовой аптеки Артемона Матвеева пахло французскими вотками, как от теремной гульливой госпожины, а с впалых бледных щек сыпалась на подкладные плечи перламутровая пудра...