Царь шел смотреть глупости против своей воли; снасильничали вот, повязали опутенками да и потащили под строгим доглядом не вем куда и зачем; надо, собравшись в груду в иной избе, набираться терпения и, открыв рот, глазеть на балаган, где станут показывать библейские страсти, нисколько не представляя их, случившихся в давние закатившиеся годы. То Наталия Кирилловна, начитавшись польских кроник и наслушавшись басен посольских дьяков, настояла, а Артемон, ее воспитатель, подыграл? иль забавные слухи из Рима и Парижа и посольские отписки разожгли любопытство, но эти игрища вдруг проскользнули во Дворец, потиху вытесняя из Потешного дворца нищенок, бахарей и домрачеев. Идти царю на комедию вроде бы глупо, а побрезговать ею – не угодить молодой жене и записать себя в старики-сквалыги, кому припечная лавка – самая сердечная забава; сунул кулак под голову, да и спи-почивай, дуди в две норки... Нет, сидя на печи, далеко не ускачешь, а тем более до Царя-града, где ждут не дождутся спасителей православные греки, тоскующие под агарянской пятою.
Комедии ставил магистр Готфрид в Немецкой слободе, о том зрелище смаковали дьяки, а боярин Матвеев уже набрал в комедианты в помощь Иоганну Готфриду двадцать шесть детишек из Новомещанской слободы. Артемон был любителем до всяких диковин; когда-то он подарил царю карету немецкого дела на дуге, стекла хрустальные, а верх раскрывается надвое, и нефритовый кубок; царевичу же Алексею, ныне покойному, очки хрустальные, которые по смерти государыни Марьи Ильинишны нашли у нее под подушкой... О мистериях Артемон Матвеев и раньше слыхивал и однажды велел посольскому дьяку отписать из Рима о диковине, которой и королевские дома Европы не чураются. И дьяк, дивуясь, доносил в подробностях о чуде: «... Объявилися палаты, и быв палата и вниз уйдет, и того было шесть перемен... Да в тех же палатах объявилось море, колеблемо волнами, а в море рыбы, а на рыбах люди ездят, а вверху палаты небо, а на облаках сидят люди... Да спущался с неба на облаке сед человек в карете, да против его в другой карете прекрасная девица, а аргамачки под каретами как есть живы, ногами подрягивают... А князь сказал, что одно солнце, а другое месяц. А в иной перемене объявилось человек с пятьдесят в латах и начали саблями и шпагами рубиться, и из пищалей стрелять, и человека с три как будто и убили. И многие предивные молодцы и девицы выходят из занавеса в золоте и танцуют; и многие диковины делали...»
В комнате, где прежде Алексей Михайлович слушивал скрыпотчиков и гусельщиков, на передних лавках, облокотившись на подушки, уже дожидался знатный, особо чтимый теремной народ в кафтанье и парчовых шубах; глазели на тяжелый бархатный занавес, за которым шло мельтешенье, и прели от жары. Веничек бы березовый сюда да жбанчик квасу, можно и попариться, сто потов согнать. Ныне в подклети крепко натопили муравленые печи, и тепло во второй ярус струило из открытых душников проводных изразцовых труб, как от банной каменицы. Прикрыть бы форточки, да в гостях воля не своя. Терпели, дожидались государя, избегая взглядом царицу, утонувшую в креслице: из-за спинки виднелась лишь черноволосая головенка, прикрытая атласной шапочкой. Тоже вот лиса патрикеевна: вскочила на чужой двор – да и давай потрошить хозяйских курей...
Ой, шубы бы сбросить, да честь не велит. Князь Черкасский, седой, как псец, наверное, уж чужой век заел, ему зябко, он кутается в соболя...
Царь побаивается сквозняков и сырости, вот и полы, и все лавки покрыты цветными сукнами в два слоя и червчатыми толстыми коврами, чтобы не поддувало, а окна изнутри закрыты щитами, оббитыми войлоком. И несмотря на светлый морозный день, возжжены частые настенные восковки с тонким медовым запахом в деревянных подсвешниках, писанных красками, и слюдяные фонари в медных коробьях по углам комнаты, и большое бронзовое паникадило под потолком, свисающее наподобие цветущего древа...