Незаметно развиднелось, пламя костра поблекло, за озером прояснилась крепость. На дороге послышался скрип сапогов, бряцанье оружия; вынырнул из-за сугроба согбенный стрелец, он тянул чунки, на санках, сложив ноги, сидел архимарит, крепко ухватившись за копылья обледенелых дровенок, на которых в монастыре возили то ушаты с водою, то истопку. Рядом, подпираясь на батожок, брел Феоктист в брусничного цвета еломке; поверх бараньего нагольного шубняка была накинута фиолетовая манатья навроде епанчи.
Архимарит, когда выскочил из кельи и увидел сутолоку у ворот, сразу кинулся к башне, чтобы повернуть затинные пищали во двор и дать неприятелю отпора, но был сброшен стрельцами со стены, неловко упал на мельничный жернов, принакрытый снегом, и подняться уже не смог. Так и заволокли Никанора в архимаричью келью и оставили за караулом до утра... Он был в холодном зипуне, но не мерз, голова без скуфьи, выбелена изморозью; когда усаживали на дровенки, нечаянно смахнули колпак, а напялить обратно уже не нашлось доброго человека. Никанора примотали веревками, чтобы не свалился, у него ныла поясница, тело онемело ниже крестца, и отнялись ноги. Боли он не чувствовал и этому был рад. Никанор обежал прощальным взглядом монастырский двор, ища братского сочувствия, но было пустынно на площади, лишь вороны бродили по застеньям и выкапывали из-под снега кровавые смерзшиеся черева...
... Прощайте, Христовы хлебцы, уже испеклися, в самый раз поспели, скоро и я за вами, не промедля. Слышь-те-е!..
Никанор знал, что нынче помереть, и был рад скорому концу. Все завещанное исполнилось как нельзя лучше, и пролитая кровь мучеников скоро прорастет на Руси для новой жатвы; ой, сколько чистых душ встрепенется, проведав о соловецком ужасе, сколько потворников бунту не замедлят встать в проредившиеся православные полки, чтобы заменить погибших праведников. И даже нынешние мучители, кто немилостиво истолкли братию в муку, скоро устыдятся содеянному и покинут еретический Никонов блуд.
Люди вынырнули на росстань с огнищу, просунулись через рогатку мимо караула, стрелец поднял запаренное и припухшее лицо, и Любим неожиданно узнал Евтюшку. Тот был в ратном червчатом зипуне, прихваченном лосиным ремнем, и хоть без сабли и боевого топора, но на поясе болталась лядунка с порохом и трутоноша в кожаном мешочке. Евтюшка перевел дух, а увидев вдруг Любима, вздрогнул, густо покраснел и трусливо отвел косенький взгляд.
«Ах, едритвою капусту в кочерыжку мать, подлая твоя душа, знать, еще не совсем пропал», – подумал Любим.
Архимарит же оживился, зачем-то подмигнул знакомцу, протянул тенористо: «Дай Бог здоровья, сынок. Прости ты меня, грешнаго». – «А за что прощать-то?» – «Да, поди, напрасно мучил тебя?»
Они замолчали. Евтюшка распутал Никанора от веревок, архимарит попытался встать с дровенок и повалился кулем в снег.
«Ишь вот, совсем обезножел старик», – прошептал старец в усы. Любим бросился помочь старцу, но Евтюшка преградил путь, усадил Никанора обратно на санки. Феоктист, понаблюдав, хлопнул брата по плечу и, ничего не сказав, вошел в приказную избу; караульщик свободно впустил монаха. Феоктист самолично перенял на себя настоятельство, взял верх над монастырем, и сейчас ничего не делалось без его участия; надо было всем управить, за всем приглядеть, чтобы стрельцы не бесчинствовали, не пограбили казны, не схитили добро, с таким трудом нажитое за века многой братией.
Воевода появился на крыльце в собольей шубе, крытой лазоревым сукном, подпоясанной цветным персидским кушаком, и в рыхлой, как сенная копенка, лисьей шапке, затеняющей волчиный взгляд; усы распушены, в зубах фарфуровая трубка, набитая картузным нежинским табачком. Из-за спины глянул сын-отрок, но воевода турнул его в дом. Снег был откидан от крыльца, сметен по сторонам и сейчас высился серо-голубыми отрогами под самую крышу. Никанор, сутулящийся на дровенках, был как бы на дне пропасти, а воевода, замещая собою полдневное солнце, смотрел вниз, будто с горы, на эту тварь дрожащую, бездельно отнявшую столько сил и времени у государя. Мещеринов перетаптывался на скрипучей ступеньке с пятки на носок, раскуривал деловито трубку и, пуская клубы дыма, не сводил грозного взгляда с непокорника.
«Зря величаешься! – нарушив молчание, насмешливо поддел архимарит, спеша разозлить воеводу. – Чего высишься-то, как болванец? Спустись сюда. И не бойся меня, хоть и душу государеву я держу в своей руке».
«А ну встань, поклонися, собака! Эй, старец, сбей дурака с сидюльки», – заорал воевода. Феоктист что-то шепнул на ухо, и Мещеринов сошел с крыльца.
«Ну, потаковщик ворам, сколько дашь откупного? Не скупись, жизнь дороже денег. У тебя казна не меряна».
«Ни копья от меня не получишь, сатанин угодник».
«А вот и келарь, и казначей, и ризничий откупились...»