Момент второй. — «Надо раздеться», — обратился он ко мне. Меня обступили вошедшие вслед за ним присяжные и жандармы, и, при помощи дюжины умелых рук, через две минуты я остался в чем мать родила. Один взял мою шляпу и передал ее другому, тот третьему, и в один миг она исчезла из камеры. В тоже время один тащил с меня пальто за левый рукав, другой — за правый, третий стал на одно колено и снимал с меня штиблеты. Я поразился быстротой и отчетливостью, с какой все это делалось: не было ни суетни, ни толкотни, ни излишней поспешности, а дело так и кипело. Видно было, что это дело им очень знакомо, и в нем выработались свои определенные приемы.
Когда я был совершенно раздет, то две пары дюжих рук легли ко мне на плечи, и я опустился на стул, неведомо откуда появившийся. Тут началась последняя и вместе с тем самая тяжелая, самая унизительная часть обыска. Один стал перебирать мои волосы гребенкой и пальцами, другой искал, не запрятано ли что-нибудь между пальцами ног, третий полез ко мне в ухо, а двое, держа меня за руки, шарили под мышками. Искали, словом, везде, где только можно было предположить какую-либо контрабанду. Я никогда бы не поверил, что служебное рвение может простираться так далеко. При первом прикосновении жандармских лап у меня потемнело в глазах, и я видел рой каких-то блестящих точек, прыгающих по всем направлениям. Да, встряска была порядочная!»
И, наконец, момент третий. «Алексеевский равелин был ужасным и таинственным местом заключения, входя в которое нужно было «оставить всякую надежду». Здесь человек терял свое имя, здесь не допускалось никаких сношений — ни личных, ни письменных, даже с самыми близкими родственниками: арестант умирал для всего мира. Здесь не было никакого закона, кроме монаршей воли, и эту тюрьму посещали только царь, шеф жандармов и комендант крепости».
И несмотря на все это, вот какие воспоминания о месте прогулки — тюремном садике сохранились у арестанта Алексеевского равелина:
«Летом наш садик имел очень миленький вид: все в нем цвело и зеленело, клумбы покрывались лилиями, листва березок так приятно ласкала взгляд; но и они, бедняжки, испытывали на себе влияние неволи. Ростя как бы на дне колодца — поверхность сада была ниже пола зданий — окруженные стенами, они жадно тянулись к теплу и свету, а потому были гораздо тоньше, чем должно было им быть; но все же росли они хорошо и сравнялись уже верхушками с коньком крыши тюремного здания. Про липу и говорить нечего; она уже давно переросла крышу, и вершина ее всегда была залита солнечным светом. Яблони роскошно цвели весной и приносили к осени много яблок, которые, однако, почти все обрывали жандармы, даже не давая им вызреть как следует. В саду росли еще: старая ветвистая бузина — излюбленное место воробьиных собраний, точно клуб какой-то, где всегда раздавалось задорное чиликанье, так приятно нарушавшее тюремную тишину. Кусты по краям дорожки краснели от ягод. Одна только елочка, посаженная, видимо, недавно кем-нибудь из наших ближайших предшественников — Ширяевым или Нечаевым, — хирела, словно тоскуя о родном просторе моховых болот.
Порой так приятно было сидеть на скамеечке под липой, в тени которой сидело несколько поколений русских радикалов, любоваться зеленью, цветами, следить зa тем, как в лазурном небе пробегают белые облачка и парят с резким криком чайки, — наши волжские «мартышки», — сверкая на солнце белым брюшком, так напоминавшие мне много, много счастливых минут, пережитых мной еще в недалеком прошлом, но которое казалось теперь таким далеким. Тюремная стена так круто и резко отрезала меня от него, что теперешняя моя жизнь казалась не продолжением этого прошлого, а каким-то новым, вторым существованием, нисколько не похожим на бывшее. Я жадно прислушивался ко всем долетавшим до меня звукам: и пароходные свистки, и доносившаяся по временам музыка из Летнего сада, и рев слона в Зоологическом саду, что был на Петербургской стороне — все, все звуки — (особенно отчетливые по вечерам: теперь нас было так много, что прогулка тянулась весь день с утра до сумерек) — напоминали мне о жизни, которая «играет у гробового входа» жизни, ставшей теперь такой чуждой, такой далекой, далекой!»
В начале XX в. в Петропавловку попали виновники сдачи Порт-Артура японцам Стессель и Небогатов, приговоренные к смертной казни. Этот приговор был заменен на десятилетний срок в крепости.
После введения военно-полевых судов работы в Петропавловской крепости прибавилось. Первым процессом такого суда в Петербурге было «Дело о нападении 14 октября 1906 года на помощника казначея С.-Петербургской портовой таможни». Привлекалось 12 человек, все они сидели в Петропавловке. Восемь из них были повешены там же.