Калитка распахнулась, меня ввели в подворотню. Отворивший нам калитку старший унтер-офицер жандармского караула пошел впереди, минуя первое крылечко с правой стороны, которое, как я убедился, вело в караульное помещение, повел нас во второе. Я заметил, что напротив его, по левой стороне подворотни, было точно такое же крылечко с двумя каменными ступеньками. Невдалеке от этих крылечек были другие ворота, точно такие же, как и наружные, которые вели в садик, служивший местом прогулки заключенных. Внутренность коридора, в который мы вошли, поразила меня своей неприглядностью. Этот коридор слабо освещался маленькой керосиновой лампой, поставленной на одном из окон, которые были расположены на левой стене, выходившей в садик. Окна были невелики и находились очень высоко, пожалуй, даже выше среднего человеческого роста. С правой стороны шла сначала глухая стена, потом виднелась белая дверь в углублении стены, запертая засовом, а над ней дощечка с надписью № 4. Дверь следующего номера, пятого, была открыта, и жандармы, все еще не выпускавшие меня из рук, втащили меня туда так быстро, что я успел только бросить беглый взгляд и заметить, что против моей камеры коридор поворачивает под острым углом налево, и что по его правой стороне был расположен ряд камер. Мне удалось увидеть только дверь № 6...
Первое, что меня поразило — это были стены. Мне казалось, что они аршина на полтора, начиная от пола, были обиты черным бархатом, а выше выкрашены в казенный бледно-бланжевый цвет. Для красоты под потолок шла красная полоса в виде бордюра. Я подошел к стене и увидел, что этот бархат был ни что иное, как черно-зеленоватая плесень, покрывавшая бархатным ковром всю нижнюю часть стены; повыше она изменяла цвет на бледно-розовый, далее же — на белый и располагалась уже не таким толстым слоем. Стекла были матовыми и на них лежали черными полосами тени перекладин решетки. Налево от входа весь угол наполняла огромная изразцовая печь, топившаяся из коридора; несколько ближе к двери — деревянное учреждение с ведром. В расстоянии аршина полтора от левой стены стояла деревянная кровать, покрытая ветхим одеялом старомодного рисунка, бывшим некогда белым с красными полосками, но пожелтевшим от времени. У кровати стоял деревянный крашеный стол, ящик из которого был вынут, и такой же стул с высокой спинкой. На столе стояла большая глиняная кружка с водою, жестяная лампочка и коробка шведских спичек.
Порядок жизни в Алексеевском равелине не отличался много от того, который был в Трубецком бастионе: утром, с семи часов, начинался обход камер и раздача хлеба, тут же начиналась прогулка для тех, чья очередь приходилась в данный день. Так как ежедневно гуляла только половина тюрьмы, то к 9 часам прогулка кончалась, потом приходил доктор, и, затем, до вечера наступала такая тишина, какая в Трубецком бывала только по ночам, да и то не всегда. Ровно в полдень слышались шаги солдат, несущих обед, и звяканье шпор Ирода (так заключенные прозвали смотрителя). Затем раздавалось хлопанье дверей и грохот засовов, которыми сопровождалась всякая раздача пищи. Белье меняли каждую субботу; по субботам же, раз в шесть недель, бывала у нас ванна. Мыла, тем паче зубного порошка я не видел все время заключения в Петропавловской крепости, кроме как в ванне; равным образом и другой, необходимой в житейском обиходе вещи — носового платка, считавшегося начальством тоже излишней роскошью».
Приведем из тех же воспоминаний главные моменты жизни заключенных, моменты, особенно сильно влиявшие на психику.
Момент первый. — «Ну, иди!» — обращаясь ко мне, сказал капитан Домашнев. Я просто остолбенел и не тронулся с места... В первый раз услышал я обращение на «ты»... и кровь ударила мне в голову. Трудно передать, что я перечувствовал в течение нескольких следующих секунд. Я знал, конечно, что со мной не будут обращаться, как с принцем крови; я, казалось, был готов ко всем страданиям, лишениям, унижениям; я говорил, что такого рода нравственные надругательства, как бритье головы, кандалы, обращение на «ты», не могут иметь в моих глазах характера личного оскорбления. Это — общеобязательная, прилагаемая ко всем каторжным норма, это — одно из средств, которыми существующий государственный строй борется со своими врагами... и много и много рассуждал я в этом роде, но увы! не в первый раз оказалось, что броня философии не в силах защитить от комариного укуса. Ум может говорить, что ему угодно, но всякая логика бессильна, когда чувство в разладе с умом... ».