Останавливаться было нельзя, я оставил Богача и, обогнав остатки цепи, побежал вперед. До красных было 50 шагов. «Ура!» – крикнул я, извлекая маузер. «Ура!» – прокатилось по всей линии и замерло. После короткого боя позиция была взята. Красные бежали. Мы преследовали их частым огнем. Стемнело. Я подошел к Богачу, он был без сознания и находился в агонии. Трое старались его поднять, но не могли, на руках у нас он и скончался. Пуля попала ему в пах и перебила артерию; с момента ранения не прошло и 15 минут. Я подошел к командиру полка полковнику Иванову и доложил ему о взятии позиции красных. «Какие ужасные потери, – буквально простонал он. – Я видел, пронесли Бориса Силаева, раненного в живот». – «Как, и Бориса, – еле выговорил я, – это ужасно». – «Знаешь, Котэ, я вот провожу третью кампанию, но такого ужасного огня еще не испытывал; как вы только дошли? Мои нервы на этот раз не выдержали, я залег, – сознался Илларион Иванович и ласково потрепал меня по плечу. – Сдай батальон Ващанину и иди отдохни и похорони убитых».
Наш бедный студент-доброволец Митя не справлялся в этот день с количеством раненых, их несли отовсюду. Большинство было ранено тяжело.
Труп Богача положили на пулеметную тачанку. Я сел с ним рядом, и мы тронулись. Не проехали мы и 100 саженей, как из канавы донесся слабый голос: «Возьмите меня, меня некому нести». Я приказал остановиться и поднять раненого. Им оказался подпоручик Шах-Назаров, тяжело раненный в грудь. Лицо у него вздулось, а голова увеличилась в объеме в 11
/2 раза. Несчастный пытался еще говорить и высказывать сожаление, что не пришлось повоевать.В Городище, куда мы прибыли, в доме против церкви был устроен перевязочный пункт. 4 большие комнаты были полны лежащими ранеными. Здесь лежал и Борис, а рядом с ним тот русский Мотков, что был 26-го взят нами в плен, тоже, как и Борис, раненный в живот. Борис был в сознании и попросил лимон. Трогать его и перекладывать доктор не разрешил. Стон стоял в комнатах отчаянный. В следующей комнате лежал поручик Мохов с перебитым бедром, а доктор приступал к перевязыванию Шах-Назарова. Тут же лежал и подпрапорщик Гончаров, тоже серьезно раненный. Я, как огляделся, увидел здесь всю свою роту, и мне стало страшно… что же будет дальше. С кем же дальше воевать, вставал невольно вопрос.
Наши части утром продолжали наступление и взяли Ерзовку, понеся сравнительно ничтожные потери. Я же чуть свет отправился в околоток и с замиранием сердца приоткрыл дверь, где лежал Борис. Борис был жив, живы были и его соседи. Предстояло погрузить раненых для отправки в тыл. Подводы подходили одна за другой. В каждую, наполненную до краев соломой, клали двух тяжело раненных.
Бориса положили одного. Рядом с ним уложили его винтовку, которую он не выпустил из рук в момент ранения; с нею он не хотел расстаться и теперь. Он сделал с ней всю кампанию, она уже однажды была на Маныче полита его кровью, и, естественно, он ею дорожил. Трогательно распрощался я с Борисом, слезы душили меня, я успел привязаться и полюбить этого юношу.
Когда проходил этот печальный кортеж, гренадеры копали братскую могилу в ограде церкви… Кирки с трудом врывались в каменистый грунт. Я пошел к месту расположения роты. Там обмывали Богача и сколачивали шесть гробов для убитых гренадер. Еще и до сих пор не могли отыскать двух убитых, оставшихся на поле, за ними пошла подвода. После обеда назначены были похороны. Сельская церковь была полна народу. Большинство присутствующих плакало, другие же, в том числе и я, не могли подавить своего волнения.
На другой день поздно вечером остатки 1-й Эриванской роты в количестве 18 человек вошли в деревню Орловку, где стал наш полк, с песней: «Эриванцев нас не мало мертвых и живых…» Гренадеры сами попросили запеть эту песню.
И, как бы в подтверждение этих слов, на другой день после обеда к крыльцу штаба полка подъехала таратайка, в которой сидели полковник Кузнецов и Толя Побоевский. Они же привезли радостное известие, что Силаев жив и просит всем передать привет, а у нас готовились служить панихиду, ибо говорили, что он умер.
Толя принял 1-ю роту, а я был назначен командиром батальона. Несчастный Толя приехал в полк с душевной драмой. Ему хотелось поделиться своими мыслями, так как они, по-видимому, его давили. Мы пошли в поле к тем местам, где стояли наши заставы. Я догадывался, о чем будет речь, но все-таки в некоторых местах его рассказа у меня невольно вырвался возглас удивления.
«Тяжелая вещь – неудачная любовь», – думал я, делая экскурсию в свое недалекое прошлое. Как безумно тяжелы первые дни утраты воображаемого идеала, как хочется тогда забвения и смерти и как потом время и логика излечивают эту смертельную, казалось бы, болезнь.