— Да! Вера! — откликнулся одноглазый Ефим. — Скажешь тоже — вера! Я с этими друзьями в гражданску в Сибири стречался. Эдак-ту станцию брали, дак напоролись на четверых — ни один лыка не вяжет! Закололи, а они и не почувствовали небось — совсем освинели! Не пьет человек — и все, какая тут, к черту, вера.
— Ладно-ладно! — перебил его Кузьма. — Рассвистелся, свистун! Давайте-ко, други, поднимем вино за артельщика, дорогого нашего товарища! Мужик он дельный, самостоятельный, зря слова не скажет, по работе его хаять грех, дай бог хоть кому такого работника. А что женился — так и в этом ему полное наше почтение: пришла пора семью заводить, робят ростить. Жалко, невестушки-то нету, уж больно она нам люба была! Даже не расцеловал ее на радостях, всю обедню мне испортил, старый черт! — Он покосился на десятника.
Тот подмигнул, облизнулся и полез чокаться.
Сидели долго. Степенно выпивали и крякали, вели разговоры про работу и деревню. Чуть не вышел было конфуз от Фильки: он быстро опьянел, сидел, глядя в одну точку, и вдруг обратился к Малахову:
— Слышь, Никола, а она это у тебя, честная была?
Анкудиныч выгнулся, схватил его за грудь и опрокинул на траву.
— Лежи, не вякай! Ну что с этим народишком поделаешь! — вздохнул он, придвигаясь к грустно притихнувшему Николаю. — Деревня, брат. У их на том все держится. Какое у тебя есть понятие, шшенок! — крикнул в сторону барабавшегося в траве Фильки. — Я вот, к примеру, на вдове женат — дак что теперь? Ты, Никола, на это не гляди, мало ли что люди сбрешут? А ты, Филя, — чалдон, и больше никто!
Снова пили — за жениха, за невесту. Приглашали жить в свои деревни, обещая задешево выторговать дом. На душе Николая было светло и чисто, хмель не брал его — он плакал от восторга и умиления и тут же улыбался непослушными, прыгающими губами.
— Слышь, Никола, — захрипел, придвинувшись к нему, Кузьма. — Ты вот что… ступай-ко давай, не надо бы тебе сегодня много пить — что баба о тебе… о нас подумает? Нехорошо будет на первых порах. Мы-то останемся ишо, а ты шел бы, право, а то запьянеешь, мотри.
Малахов согласился, вскочил на ноги и стал прощаться. К нему подполз Анкудиныч и, вытащив из штанов кошелек с деньгами, начал совать его в карман малаховских брюк. Николай растерянно отталкивал его руку, а десятник лез и лез, икая и брызгая слюной.
— Возьми! — крикнул Зонтов. — Он пьяный-пьяный, а соображает, что деньги трезвому человеку надо отдать, не ровен час — обчистят пьяного-то, и тю-тю артельному капиталу. Завтра отдашь, чего там.
— Не! Не! — гудел десятник. — Послезавтра выходи! Гул-ляй, брат! Уважаю-у!
— А как же сами-то без денег?
— Иди-иди! — вмешался Кузьма. — Управимся как-нибудь. Еще захотим — у узкоглазого в долг попросим. Он мужик хороший, не откажет, поди. А ты, ежли денег на подарок бабе надо, то-другое, — бери, после рассчитаешься!
— Пока! — Малахов повернулся и пошел от галдящей компании. В голове хоть позванивало, но шаг был легкий.
23
Сначала ударили электромонтеры паровозных мастерских по администрации приказом образца 1924 года:
— Давай галоши.
Не помогло.
Ударили вновь более усовершенствованным орудием — бюллетенем № 20 образца 1925 года:
— Давай спецгалоши.
Крепка кожа администрации, не прошибает.
Теперь бьем дальнобойной сокрушительной артиллерией — нашей газетой:
— Давай галоши.
Лошади учреждений и предприятий должны использоваться только для дел предприятий, а не для личных надобностей завов, замов и т. д.
И справедливо возмущается рабкор Охохо:
— Считают, считают расходы да дефициты, а не сокращают такие завов аппетиты.
Жестокая борьба с лошадиным развратом — необходимость. Ее мы повели и будем вести сурово.
Спекулянт Гусев, пролезший через биржу труда на кирпичный завод «Красный строитель», преспокойно исполняет должность десятника и поглаживает животик.
Часы саксонского фарфора показывали семь вечера. Старый Бодня осторожно взял их с огромного, обитого железом ломбардного прилавка и, нежно прижав к груди, заворковал:
— Опять сдаете?