Взяв у землемера пять тысяч, Филипп вернулся домой, добавил две, что были у него, сложил деньги в конверт и, как тигр в клетке, забегал от шкафа к овальному столику и обратно. Закопченные потолочные балки, большая позолоченная керосиновая лампа над столом и этот глупый Елачич напротив, в другой комнате, где стояла голубая плисовая гостиная, нестерпимо раздражали, хотелось все бить и крушить. А время недвижимо стояло на месте, спускались ранние сумерки. Старая Регина, сидя внизу в своей комнате, по шагам сына поняла, что случилось неладное. От его шагов поскрипывала вся деревянная надстройка, гул разносился по всему дому, подрагивала висячая лампа, с иконы Пречистой девы свалилась даже оливковая ветвь, оставшаяся от вербного воскресенья, и лампадка качалась, и штукатурка лупилась на деревянных досках потолка, и пыль сыпалась, а сын на мансарде ходил и ходил как заведенный. Сидит старуха в кресле, притаилась от страха, нет сил подняться по деревянной лестнице и спросить, что с ним такое. А Филипп бегает, опустив голову, от шкафа к столу и от стола к шкафу, и смотрит вот уже тридцатый раз на часы, а стрелки точно остановились и не трогаются с места, — все еще четверть седьмого. Уже и Мишко вернулся с пастбища, и Каролина заперла кур в курятнике, и долго-долго таскали воду из колодца; он сел в кресло и, спрятав голову в ладони, просидел так целую вечность, а было все еще четверть седьмого, и ни минутой больше.
Закрыв ладонями лицо, Филипп крепко зажмурился и погрузился в безысходный мрак с зелеными и красными кругами, и в этой кромешной тьме, где не было ничего, кроме голубых языков горящей жженки, прыгающих по кромке стеклянной посудины, вдруг раздался голос Кириалеса, грек заговорил о том, что в последнее мгновение жизни, прыгая под паровоз, он бы ни о чем не думал! А если бы и думал, то наверняка лишь о том, что глупо было не проделать этого раньше, гораздо раньше!
А ведь утро было как раз пасмурное, дождливое, старый закопченный паровоз на затянутой туманом железнодорожной линии, телефонные провода пели на ветру!.. Боба уезжает сегодня вечером… там на плисовой скатерти в синем конверте лежат семь тысяч… Уже вернулись с пастбища коровы, и куры уже спят, а прошла всего лишь одна минута.
Филиппу хотелось ослепнуть, оглохнуть, превратиться в глухонемой безвоздушный мрак; здесь так темно, так душно, так тесно, точно в какой коробке, и все обвешено идиотскими картинами, висячими лампами, потолки низкие — того и гляди, головой прошибешь; нет воздуха, нечем дышать, удары сердца отдаются в висках, и все невыносимо и герметически закупорено.
Филипп встал, подошел к маленькому квадратному окну и распахнул его настежь. Сеял тихий, осенний дождь, вода стекала по обросшим мохом дранкам, как по старому облезлому меху, стекла покрылись изморосью — на дворе плакала серая печальная осень. По вязкой дорожной слякоти, точно тень, тащился в старой австрийской офицерской шинели нищий. Через плечо переброшена гармоника, на шее полотняная сума для подаяний. Тыкая посохом в лужи, он шлепал босиком по грязи и принюхивался, точно пес, к запаху теплого дыма, и прислушивался к голосам людей под теплыми кровлями. Долго и тупо смотрел Филипп вслед слепому старику, влажный воздух приятно холодил его воспаленные бронхи, и он глотал этот дождливый сумрак, чувствуя, как вода стекает по затылку на шею и освежает его, точно холодный душ.
На деревянной лестнице раздались шаги. Это, наверное, Мишко несет ему какую-нибудь старую свирель или стекляшку. Он дал этому глухонемому пастуху деньги, когда тот принес ему бронзовую Европу, и теперь Мишко считает, что всякая старая вещь — антикварная ценность.
Постучали в маленькую одностворчатую дверь.
«Странно! Двадцать две минуты седьмого, прошло семь минут! Это не Боба, шаги слишком тяжелые, а Мишко никогда не стучит».
Филипп подошел к двери и в нервном нетерпении отворил ее.
На темной, обшитой досками лестничной клетке стоял человек в черном, в котелке; в темноте нельзя было разобрать, кто это.
— Прошу вас, что вам угодно?
— Здравствуйте, нижайший поклон! Простите, если помешал! Пришел вас навестить! Вас уже три дня не видно в кафе, и мы подумали, уж не больны ли вы?
Это был Баллочанский. Близорукий, с мокрыми от дождя усищами, без очков, беззубый, он, точно слепой, споткнулся о порог. С головы слетел котелок и покатился в полумраке по комнате.
Получилось неловко.
— Здравствуйте! Пожалуйте! Вы нисколько мне не помешали! Милости прошу!
Филипп зажег свечу. Не снимая пальто, Баллочанский сел на стул и оглядел маленькую низкую комнатку со старыми закопченными потолочными балками: он никогда еще не заходил к Филиппу.
— Как здесь мило и уютно! Давненько не бывал я в такой уютной комнате.
— Да так, по старинке! Обычный мещанский уют! Прошу, закуривайте!
— Спасибо!