— Нет, помню; я и сейчас не в бреду, и раньше не был. Не верь, если тебе скажут, что был. Просто я очень горюю о том, что сделал, и я еще очень слаб от этого, и кажется, будто я не в себе. Но рассудок мой не поврежден. Неужели я помнил бы все о смерти мамы, если бы помешался в уме? Нет, такого счастья мне не дано. Два с половиной месяца, Томазин, последние в ее жизни, моя бедная мать жила одна, горюя и печалясь из-за меня, а я не посетил ее, хотя жил всего в шести милях от ее дома. Два с половиной месяца — семьдесят пять дней — солнце вставало и садилось над ней, влачившей жизнь в такой заброшенности, какой и собака не заслуживает! Бедные люди, совсем чужие ей, пришли бы и позаботились о ней, если бы знали, насколько она больна и одинока, но я, который должен был бы все для нее сделать, я и близко не подошел, презренный. Если бог хоть сколько-нибудь справедлив, он должен меня убить, он уже наполовину ослепил меня, но этого недостаточно. Пусть поразит меня еще худшей болью, тогда я в него поверю.
— Т-сс, т-сс! О, Клайм, ради бога, не надо, не надо так говорить! — испуганно взмолилась Томазин со слезами и рыданьями; и Юстасию, сидевшую в дальнем углу, повело на стуле, хотя бледное лицо ее оставалось спокойным. Клайм продолжал, не слушая Томазин:
— Но я недостоин даже получать дальнейшие доказательства небесного гнева. Ты считаешь, Томазин, что она меня узнала? Что она, умирая, не была во власти этого ужасного заблуждения, которое не знаю откуда у нее взялось, — будто я ее не простил? Если бы ты могла за это поручиться! А ты как думаешь, Юстасия? Скажи.
— Мне кажется, я могу поручиться, что в последнюю минуту она лучше тебя поняла, — сказала Томазин.
Бледная Юстасия ничего не ответила.
— Зачем она не пришла ко мне? Я с такой радостью бы ее принял, показал бы ей, как я ее люблю, невзирая ни на что. Но она не пришла, и я к ней не пошел, и она умерла на пустоши, как животное, которое пинками прогнали из дому, и никого не было возле нее, чтобы помочь ей, пока не поздно. Если бы ты видела ее, Томазин, как я ее увидел, когда она, несчастная, умирающая, лежала одна в темноте на голой земле, и никого поблизости, и, стонала и, наверно, чувствовала себя покинутой всем миром, — это тронуло бы тебя до боли, это последнего грубияна бы тронуло. И эта несчастная женщина была моя мать! Не удивительно, что она сказала тому ребенку: «Ты видел женщину с разбитым сердцем». До чего же она должна была дойти, чтобы это вымолвить! И кто же все это сделал, как не я? Об этом слишком страшно думать, и я хочу, чтобы меня еще жестче покарали. Долго я был то, что они называют «не в себе»?
— Неделю, кажется.
— А потом я стал спокоен.
— Да, уже четверо суток.
— А потом я перестал быть спокойным.
— Но постарайся не волноваться и увидишь, ты скоро будешь здоров. Если бы ты мог выбросить из памяти это впечатление…
— Да, да, — нетерпеливо сказал Клайм. — Но я вовсе не хочу быть здоровым. Какой смысл мне выздоравливать? Для меня было бы гораздо лучше, если б я умер, и, во всяком случае, это было бы лучше для Юстасии. Она здесь?
— Да.
— Юстасия, ведь лучше было бы для тебя, если бы я умер?
— Клайм, милый, не задавай мне таких вопросов.
— Да ведь это только так, предположение, потому что, к несчастью, я останусь в живых. Я чувствую, что мне лучше. Томазин, сколько ты еще поживешь в гостинице теперь, когда твои муж так разбогател?
— Месяц или два, пока совсем не оправлюсь. До тех пор мы не можем уехать. Да, наверно, месяц с лишком.
— Да, да, конечно. Ах, сестрица Тамзи, все твои печали пройдут, какой-нибудь месяц все изменит и принесет тебе утешение, но моя печаль никогда не пройдет, и не будет мне утешения!
— Клайм, ты несправедлив к самому себе. Поверь мне, тетя всегда думала о тебе с любовью. Я знаю, если бы она была жива, вы бы давно помирились.
— Но она не пришла ко мне, хотя я ее звал перед тем, как жениться. Если б она пришла или я бы пошел к ней, ей не довелось бы умереть со словами: «Я женщина с разбитым сердцем, отвергнутая родным сыном». Моя дверь всегда была открыта для нее, ее всегда ждал радушный прием. Но она не пришла.
— Не надо тебе больше говорить, Клайм, — сказала Юстасия слабым голосом; эта сцена становилась слишком тяжела для ее нервов.
— Давай лучше я поговорю те несколько минут, что мне еще осталось быть здесь, — умиротворяюще сказала Томазин. — Подумай, Клайм, как ты односторонне на все это смотришь. Когда она говорила это мальчику, ты еще не нашел ее и не взял в свои объятия. Может быть, это вырвалось у нее в какую-то гневную минуту. Тете случалось говорить так — срыву. Она иногда и со мной так говорила. И хотя она не пришла к тебе, я убеждена, что она хотела прийти. Неужели ты веришь, что мать может жить два-три месяца без единой доброй мысли о сыне? Она простила мне, почему бы ей не простить тебе?
— Ты старалась вернуть ее расположение, а я ничего не сделал. Я собирался открывать людям высшие тайны счастья, а сам был неспособен предотвратить такое ужасное горе, хотя самые простые, неученые люди умеют его избегать.