Нас расселили по гнилым и вонючим кирпичным избам. Кормили жидким, пшенным кулешом и гоняли в сад, где мы отъедались пахучей и сочной антоновкой. Яблоки собирали в мешки, грузили в полуторку, и та везла груз в колхозный амбар. За две недели я ободрался и завшивел. В осенний холод спал на сеновале и сразу засыпал от усталости, не выходя на гулянки с девками и гармошкой.
Физически крепкий и рослый — легко выбрасывал гирю в два пуда, — я пугался темноты и собственного воображения. Оно рисовало самую причудливую и уродливую чертовщину повсюду. От шума в кустах и крика совы у меня сердце падало в пятки. Танцевать и жить впотьмах я боялся.
Хмырь болотный, сдавайся!..
Отоварившись по мешку антоновки, мы вернулись в Елец.
Раньше мне казалось, что отскок в сторону от столбовой дороги в Москву — и на целых пять лет — мой жизненный просчет, неудачная кривая судьбы, но теперь я думаю иначе.
Жизнь в глубокой провинции, в купеческом Ельце, потом в чувашском краю, в Чебоксарах, значительно обогатила мое знание России, совершенно неизвестной столичному жителю. В Москве я не нашел бы таких наставников искусства, как Берта Арнольдовна Геллер и Абба Максович Кор. Образовательного кружка, как «Икона», основательно повернувшего наши судьбы, в Москве тогда не заводилось.
Степной пейзаж, истоки тихого и чистого Дона, простые и способные люди, пережившие все невзгоды и сохранившие совесть, ненависть и любовь, — все это я пережил в глуши.
Уроженец тех мест И. А. Бунин вспоминает город Елец:
«В гимназии пробыл четыре года, живя нахлебником у мещанина Ростовцева в мелкой и бедной среде: попасть в иную среду я не мог, богатые горожане в нахлебниках не нуждались».
Первый год меня пустили в общежитие при училище. Там было десять коек с разных курсов, от новичков до выпускников. После стакана жидкого чая с куском хлеба мы разбегались по классам. Сразу три предмета — рисунок, живопись, композицию — вел Юрий Михалыч Дудченко, очень тихий и добрый, рано облысевший выпускник Харьковского института искусств. Гипсовый конус или куб он ставил очень серьезно, рассматривая его освещение со всех сторон. Наши рисунки поправлял редко, остро чиненным карандашом, воткнутым в нагрудный карман пиджака. Натюрморт он тоже составлял медленно, меняя складки драпировки, переставляя кувшин или муляжные фрукты несчетное количество раз. У него я шел в первых номерах, а вот обязательный общеобразовательный курс с тригонометрией, физикой, психологией выматывал все нервы, но и тут мне везло. Я или списывал или угадывал решение задачи.
Учись у масс, хмырь болотный!
Как бы ни браковали позитивисты мистические явления, но на втором курсе училища я в паре с Пашкой Басихиным снял комнату у гражданки Ростовцевой и, как прояснилось через сорок лет, в том же доме, где нахлебником жил неизвестный мне писатель.
Деревянный, мещанский дом в один этаж на каменном фундаменте углом выпирал в городской сад, где мы танцевали по вечерам. За колченогий диван я платил пять рублей в месяц из тридцати стипендии, питался в дешевой столовой ФЗО и только изредка пил чай на дому и не каждый день. Моя старая хозяйка экономила электричество и плитку прятала под кровать. Таким образом, я жил и учился на голодном режиме и без удобств. Получив стипендию, я с новыми друзьями просаживал сразу половину за бутылкой перцовки и наваристым гуляшом. В середине месяца клянчил взаймы. Зимние и особенно летние каникулы все ждали с большим нетерпением — поехать домой, отоспаться и отожраться.
Рисунок второго курса вела беспощадная Берта Арнольдовна Геллер. Она ставила гипсовую голову Гомера и без исключения обходила все мольберты, исправляя наши приблизительные рисунки дверным ключом. Одетая в черное, с черной камилавкой на голове, блистая стеклами очков, она садилась на табуретку, цепким взглядом изучала повороты и светотень бюста, а потом точным ударом ключа или огрызком неточеного карандаша определяла грубые ошибки. Бракованный рисунок приходилось переводить на новый лист бумаги и начинать все сначала — размер черепа, глазные впадины, крепление носа и ушей, повороты мышц и напоследок объемная светотень.
Рисовальщиков такого класса я потом уже не встречал.
Одинокая женщина прожила недолго. После развала училища она уехала в Брянск и повесилась на чердаке.
Рисование под руководством загадочной и суровой Берты пошло мне на пользу. Я понял, что такое настоящий рисунок, а не приблизительная растушевка простым карандашом.
Абба Максович Кор в живописи требовал движения цвета, а конгур и черноту гнал с палитры, как контролер безбилетника. Мою привязанность к контуру он неумолимо уничтожал в поправках. Меня это страшно злило, но он твердил, что контура в природе нет, а есть цвет и свет, объем и пространство. Это звучало убедительно, со ссылкой на Сезанна и Кончаловского, но в глубине души я считал, что и контур имеет право на существование.