Еще вопрос: иномирность — причина его особого писательского зрения-воображения или есть какие-то другие аналоги удивительного дара Набокова? Исследователи подчеркивают особый сплав восприятия, воображения и памяти у писателя: «В основе этого поразительно блестящего, чуть что не ослепительного таланта лежит комбинация виртуозного владения словом с болезненно-острым зрительным восприятием и необыкновенно цепкой памятью, в результате чего получается какое-то таинственное, почти что жуткое слияние процесса восприятия с процессом запечатления» [136]. Набоков «сохранил в себе некое рудиментарное начало, уже неизвестное нашим просвещенным временам» [161], особый набоковский феномен — «одержимость памятью, бремя, иго, господство, власть памяти над сознанием писателя. ‹…› Она интерпретируется как пространство, дом, вместилище, оптическое устройство, наделенное энергией и творческой силой существо» [135], мироощущение «как бы двойного бытия» имеет свой аналог в набоковском двойственном положении «на пороге» разных времен и «эпох» [161].
Память настолько важна, что впрямую связывается с личностью: она стала не просто запасом хранимых в сознании впечатлений, а особой нравственной доминантой в душе человека, мерой его совести, его духовности [135]; главным для писателя является приглашение к «тотальному воспоминанию», понимаемому как духовный акт воскрешения («собирания») личности [135].
Для чего и куда раз за разом он пытается пробиться?
Родовая память: приобретение и излечение травмы
…Память есть род воображения, сконцентрированного на определенной точке.
И в бесконечности отражения уже нет отражения, есть высшая реальность.
«Театр личной тайны», по выражению Г. Хасина [148], есть все пространство писателя; именно в этих темных закулисных пространствах и находится «главное сокровище и сердце Набокова. ‹…› Перипетии романов будто только иллюстрируют авторские, всякий раз чуть новые, личные разбирательства. ‹…› И каждый роман — рассказ о возможности или, чаще, невозможности очередного способа пробиться сквозь корку и переплетение ковра мира к изнанке, где завязаны все узелки» [162].
Набоков — писатель-гносеолог [161], в творчестве которого присутствует нечто изначально не-игровое, нечто предельно серьезное, даже истовое [64]; поражает постоянство, с которым он обращается к вечным вопросам [133]. Это адепт, «умудренный и просветленный веками и тысячелетиями восходящего пути (‹…› хотя прав и Набоков, что это „глупая иллюзия: мы никуда не идем, мы сидим дома. Загробное окружает нас всегда, а вовсе не лежит в конце какого-то путешествия“)» [133].
«… Под обложкой этюда о смерти и бессмертии таится экскурс в становление личностного самосознания. Кто мы? Какова природа человеческого „я“? ‹…› Сколько раз я чуть не вывихивал разума, стараясь высмотреть малейший луч личного среди безличной тьмы по оба предела жизни! — пишет он в „Других берегах“. — Я готов был стать единоверцем последнего шамана, только бы не отказаться от внутреннего убеждения, что себя я не вижу в вечности лишь из-за земного времени, глухой стеной окружающего жизнь» [38].
Прямое постижение инобытия, по Набокову, совпадает со смертью [159], [161]. Попасть в идеальный мир посредством странной, «зеркальной» болезни через краткий миг блаженства пытается Вадим, герой роман «Смотри на арлекинов!». Образы окрестностей накладываются у него друг на друга при повороте героя на 180 градусов, меняя левое — на правое. К этому безобидному, но непонятному синдрому он мог бы привыкнуть, если бы не сопровождающие его иногда страшные приступы беспамятства, галлюцинаторное существование на грани бреда и комы — с тем самым внезапно на мгновение открывающимся окошком в параллельную реальность.
Более прямым путем в иные миры ходили только шаманы (волхвы, жрецы).
Смелый вопрос, совсем не литературоведческий: не было ли у Набокова вереницы шаманов-предков, способных запросто посещать иномирье? Может быть, он