А за обедом прощальным неладно вышло. Сначала сидели мирно, Маша напевала. Иван Петрович хлопнул несколько рюмок и распустил себя. Может, и от жалости к отданным деньгам. Сначала всё молчал и глядел неодобрительно – как Миша шепчет Маше что-то на ушко, как Инга ест, стараясь выглядеть «по-светски», несмотря на божеский природный аппетит. Потом прорвало – из-за мамаши, конечно. Та решила душевный тост сказать.
– Дорогой Иван Петрович! Позвольте мне, по-простому, по-еврейски, пожелать вам здоровья, как говорится, долгих лет жизни и спасибо за сынка – так сказать, по-родственному…
– По-родственному? – налился кровью Иван Петрович. – По-родственному? Нет уж, это ты, старушка, замечталась. Никакой я тебе не родственник.
– Старушка? – охнула Инга. – Какая старушка?
– Да, ты – старушка. Хоть ты в розовых брюках ходи, хоть в оранжевых. А всё то же будет – жизнь прожила, а ума не нажила. Тоже мне, родственница! Балаболка, пустельга.
– Иван Петрович, вы маму мою не обижайте, – вмешалась Маша. – Она вас ничем не оскорбила.
– Папа, ты потише, – тихо, страдальчески сказал Миша. Он папашу знал и давно ждал чего-нибудь такого.
– Я на своей земле, в своём дому, – взревел Иван Петрович. – А эти что носятся туда-сюда? Что они тут вынюхивают? Ты в Израиль поехала? Вот и сиди в своём Израиле. Родственница хренова! Смотрела бы лучше за дочкой, чтоб меньше блядовала, родственница!
Инга сначала опешила от хамства, изумилась до слёз, а потом и сама взорвалась.
– Ты на себя посмотри, отопок! Сидит тут взаперти, землю ковыряет и с ума сходит помаленьку. Да ты и знать не знаешь, как порядочные люди выглядят, как они себя ведут. Старушка я ему! Это вы, куркули, своих жён доводите, что они в пятьдесят лет уже старушки, а мой Бирман со мной до сих пор живёт, и на здоровье, и… как хочу, так и одеваюсь, и вы меня не запугаете, сволочи, и я… Я… не старушка, я прелестная женщина в зрелом возрасте! И дочь моя – гений, звезда, красота, не для таких, как вы, предназначена, не для этого медведя… И вообще – пошёл ты к чёрту, старый дурак.
Последние слова Инга сказала абсолютно хладнокровно, внезапно успокоившись. Всё-таки бывший организатор массовых представлений.
– Мама, не надо, не связывайся, – попросила Маша.
– А я вот тебя сейчас пристрелю, – ласково молвил Иван Петрович.
В самом деле вскинулся за ружьём, пришлось задержать, повалить, встряхнуть, чтоб одумался. Миша всё-таки покрепче оказался.
– Папа, хватит! Папа, мы уезжаем! Давай тут стреляй без нас сколько хочешь! – И шепнул потише: – Стыдно с женщинами воевать, и чего ты взъелся-то на неё? Нормальная тётка, весёлая, живая…
– Давайте, валите, – придя в себя, устало ответил Иван Петрович. – Отвык я от людей. Надоели вы мне за день, как за год. Господи, которого нет, скорей бы к Лене в могилку.
В дорогу Инга нарочно надела что-то несусветное – лиловые брючки с топиком, открывающим пупок. Специально для Ивана Петровича. Но тот, пережив свои желания, был угрюм и тих. Маша остановилась рядом с ним на крыльце, посмотрела на него с горькой симпатией.
– Всё вы испортили, Иван Петрович. Было так здорово – взяли и смешали с дерьмом.
– А ты не привыкай к хорошему, – посоветовал Иван Петрович. – У тебя хорошего впереди ничего нет.
Маша закусила губу, ничего не сказала.
Инга издали сделала реверанс, фыркнула:
– О-ревуар, месье.
Миша обнял отца:
– Спасибо, отец, прощай, что ли.
Уселись в машину. Иван Петрович нажал на кнопку пульта, ворота открылись.
Иван Петрович смотрит вслед автомобилю.
В машине молчали. Инга Станиславовна, глядя в окно, заметила.
– Совсем нет людей. Едем, едем – и никого. В России что, никто не живёт?
– Мы сейчас одного русского человека повидали, мама, – отвечает Маша. – Тебе мало?
Инга хмыкнула.
– Вообще-то видный мужчина, только самодур и одичал в одиночестве. Нет, если бы мне времени побольше, то, я думаю… Я так поняла, кстати, что вы не расписаны?
– Пока нет. Не успели мы, мама.
– Понятно.
– Что тебе понятно?
– То же самое, что я и в твои семнадцать лет понимала – что ты редкий талант и такая же дура.
Опять замолчали – что тут скажешь.
Вернувшись домой, Миша застал Костяна на кухне в состоянии плачевном – видно, напился в одиночку. Уж Миша и водой его кропил, и тряс, нет – смотрит белыми глазами и чушь несёт, не разберёшь.
– Миша! Брат! Там фигня получается… Ой, брат, какая там фигня… Я боюсь…
– Понятно, – вздохнул Миша. – Огни большого города, как говорится. Костян, давай держись, мне ехать надо.
– Я пропал, – отвечает Костя. – Всё, пинцет. Приехали, брат… Ты куда?
– Я грешить пошёл, – отвечает Миша, пытаясь разобраться с вещичками, которые ещё можно с собой взять. – А ты кончай распадаться. Квартиру спалишь – голову снесу.
– Мишка… ты с ней?
– С ней, конечно, не с ним. Я белый русский мужчина – гетеросексуал, опора государства. То есть если бы оно было, государство, так я был бы опорой…
– Я хочу умереть у её ног, – говорит Костян. – Лягу и умру.
– Ладно. Вернусь – мы организуем. Ляжешь и умрёшь.
– О, как я попал, – тоскливо мычит Костян. – Улетаю… И всем по фигу…