Назавтра бросили батальон в наступление. Через час открылось Пелково. Будничная картина всеобщего разрушения была ужасной. Горела улица, чуть ли не по крыши домов заваленная всякой рухлядью, посудой, форменными шинелями, пишущими машинками; плавились банки с консервами, взрывались ящики с гранатами, пахло не то смолой, не то каким-то эрзацем смолы, где-то еще безнадежно стучал пулемет, а на черном, обугленном телеграфном столбе висел огромный плакат: «Rauchen streng verboten»[12]. И поверх всего был слышен голос командира батальона, передавшего открытым текстом: «Сегодня в ... часов овладели населенным пунктом Пелково. Подбито орудий ... танков ... захвачено снаряжение…»
В Пелкове мы встретились с начфином полка Алексеевым. Рядом с ним шагала молодая женщина в довольно-таки ладной шинельке. Меня словно обожгло радостью. Неужели все-таки встретились?
Я окликнул Алексеева, он, конечно, меня не узнал, да ведь мы и не были знакомы; и я сказал, что знаю его историю.
— Нет, не нашел, — сказал Алексеев. — Вот Женя говорит, давно в Германию угнали. Это Женя, сестра жены. Ведь вот как бывает — сестры родные, эта успела к партизанам, третий год воюет, а мои…
Он говорил спокойно, и этот спокойный голос поразительно не соответствовал всему тому, о чем он рассказывал и что пережил: сестра жены, партизанский отряд, первая весточка за столько времени, «угнали в Германию», живы ли, доживут ли?
Больше я не видел начфина полка и не знаю, как сложилась его жизнь, но я еще думал о нем и о его семье и не мог забыть, как он простился со мной — протянул руку, а в глазах мелькнула надежда. Для меня в эту минуту война круто пошла к концу. Впереди было еще очень многое, много горя, тяжелых раздумий и одиноких жизней, но конец был виден, мелькала радость на лицах, конечно она и раньше мелькала, и раньше я чувствовал — нет-нет, да и обожжет, но теперь в самом воздухе появилось что-то новое, какое-то новое быстрое течение.
Весной сорок четвертого года, впервые за войну, я поехал в отпуск в Москву и там написал небольшую повесть «Алексей Абатуров» — о том, как мелькает радость на лице воюющего человека, о предчувствии радости, о том, как она обжигает человека, иногда во сне, иногда наяву. А назвал я героя повести Алексеем Абатуровым не только потому, что старший политрук Абатуров стал моим другом в первый день моей работы на войне, но и потому, что его гибель была моей первой на войне личной потерей.
«Красная стрела» шла в Москву невероятно медленно, как говорят железнодорожники, «с одышкой», а у меня было ощущение какого-то сверхбыстрого движения. Много лет спустя, когда я слушал космонавта Поповича — он рассказывал о выходе своего корабля из верхних слоев атмосферы в космос, — я подумал, что нечто подобное этому я испытал в сверхмедленной «Стреле» сорок четвертого года. И потребовалось немало дней для того, чтобы отвыкнуть от ленинградского притяжения.
Я жил в писательском поселке Переделкино, за окном моей комнаты был поистине космический пейзаж: снежная полянка и чуть вдали лесной пригорок. Теперь много говорят о том, что все тела Вселенной сделаны из одних и тех же материалов; если это действительно так, то снежная полянка в Переделкине была точно такой же, как и лужская, по которой мы шли с начфином Алексеевым и партизанкой Женей.
Моя повесть «Алексей Абатуров» начинается сном, в котором только и возможно заглянуть в незнакомый край свиданий, а кончается размышлениями героя о близком будущем и о том, что он не может быть в стороне от нового, всепроникающего чувства победы.
Как бы там ни было, но именно в Пелкове я впервые увидел перебежчиков, не пленных, а добровольно перешедших на нашу сторону немецких солдат. Я боялся доверять их рассказам: слишком близко горело Пелково, слишком много я знал о «сволочном режиме», я слишком много пережил и понимал, что есть разница между раскаянием и страхом. Но как бы там ни было, а именно в Пелкове я впервые увидел немецких солдат, добровольно перешедших на нашу сторону.
18
Чем дальше шла война, тем глубже задумывался воюющий человек над вопросом «железной» Нины: а что потом? И теперь молодеческие ответы были не в почете. Уж не помню, по какому случаю в политотделе Сорок пятой гвардейской драили какого-то очень бравого солдатика. Мне только запомнились его васильковые глаза, «Красная Звезда» и басок Ивана Карпекина: «Как это война «все спишет»? Это, брат, не наша философия».