«Тюрьма как общественный институт известна человеку с незапамятных времен, и смело можно сказать, что как только возникло само общество, так сразу же появилась и тюрьма. Видимо, с того же времени процветает литературный жанр тюремных воспоминаний, дневников, записей и заметок, и дело здесь не в том, что недавние обитатели тюрем — люди словоохотливые: совсем напротив. Освободившийся из тюрьмы склонен, скорее, избегать общества или разговоров и больше всего любит тихо сидеть где-нибудь в одиночестве, неподвижно уставясь в одну точку, но уж больно теребят его окружающие, задают кучу, как правило, самых нелепых вопросов, требуют все новых рассказов, и чувствует человек, что не будет ему житья, пока не напишет он тюремных воспоминаний.
За всю нашу историю по меньшей мере десятки миллионов людей побывали в тюрьме, и тысячи из них изложили свои впечатления на бумаге, однако это не утолило жажды человечества, того вечного жгучего интереса, который неизменно возбуждает к себе тюрьма, потому что с древнейших времен привык человек считать, что всего страшнее на свете смерть, безумие и тюрьма, а страшное притягивает, манит, страх — всегда неизвестность. Ну в самом деле: вернись сейчас кто-нибудь с того света — то-то вопросами его замучают!
Три события, приходящие независимо от нашего желания, по воле рока, как бы взаимосвязаны, и если безумие — это духовная смерть, духовная тюрьма, то и тюрьма — подобие смерти, а чаще всего и приводит к смерти или безумию. Попавшего в тюрьму и оплакивают, как покойника, и вспоминают, как усопшего, — все реже и реже с течением времени, точно он и вправду не существует: эти вот три страха, живущие в каждом, используются обществом для наказания непокорных, точнее, для устрашения остальных, ибо кто ж теперь всерьез говорит о наказании?
Понятно, что каждый член общества живо интересуется, чем же его пугают и что же в самом деле могут с ним сделать, и так это устрашающее назначение тюрьмы прочно засело в сознании людей, что все — от законодателя до надзирателя — считают само собой разумеющимся: в тюрьме должно быть скверно и тяжко. Ни дна тебе, ни покрышки быть не должно, ни воздуха, ни света, ни тепла, ни пищи — это ж не курорт, не дом родной: иначе вас и на волю не выгонишь — уходить не захотите! Особенно же возмущается общество, когда заключенный начинает о каких-то там своих правах или о человеческом достоинстве заикаться: ну, представьте себе в самом деле, если грешники в аду начнут права качать — на что это будет похоже?
При этом как-то само собой забылось, что первоначально предполагалось не заключенных пугать, а тех, кто еще на воле остался, то есть само общество, и стало быть, общество это само себя теперь тем больше пугает, чем больше терзает заключенного — они, следовательно, этого страха жаждут.
Конечно, и тюремное население, как всякое порядочное общество, имеет свою внутреннюю тюрьму, называемую карцером, а кроме того — различные режимы содержания: менее строгие, более строгие, особо строгие. Поскольку даже в тюрьме человеку должно быть не безразлично, что же с ним станется, всегда должно быть еще что-то, что можно еще у него отнять и чего он терять не хочет, потому что тот, кому терять нечего, смертельно опасен для общества и является величайшим соблазном для всех честных людей — если он, конечно, не труп. В общем, чтобы не завидно было остальному человечеству, чтобы праведные души не соблазнялись, все эти режимы и внутренние наказания рассчитаны таким образом, что последняя их стадия, когда человеку действительно терять нечего, подводит как можно ближе к состоянию естественной смерти. Потому-то знающий зек не судит о тюрьме по фасаду или по общей камере — судит по карцеру: так и о стране вернее судить по тюрьмам, чем по достижениям.
Веками внутреннее устройство тюрем было примерно одинаково, и постороннему, который придет на экскурсию, скажем, в Петропавловскую крепость, никак не понять, что же в ней особенного, в этой тюрьме. Койка как койка, стены как стены. Ну, решетки на окнах, так ведь на то же и тюрьма, чтобы не убежать, и книжки читать разрешали — чего же еще желать, и уж совсем не понять постороннему, что такое режим.
Какая, собственно, разница — час у тебя прогулки или полчаса, 450 граммов хлеба дают на день или 400, 75 граммов рыбы или 60? — это бухгалтером надо быть или поваром, чтобы такое обилие цифр подсчитать. Постороннему одно только и интересно: умирали заключенные от всего этого или не умирали. Ах, не умирали — ну, так не о чем и говорить! Обычно самое сильное впечатление производят на посторонних сводчатые потолки и толстые стены: мрачно, страшно! — вот она какая, тюрьма-то, бр-р-р, и сколько бы тюремных воспоминаний они ни прочли, никогда не понять им всех этих мелочей, всех этих пустяков.
Вот стоит сваренная из металлических стержней кровать. На ней ватный матрац — все вроде нормально, но, оказывается, спавшие на таких кроватях даже голодовку объявляли, требуя, чтобы уменьшили между металлическими стержнями просветы. Странно как-то — стояли кровати лет уже, наверно, 20, и никто насчет просветов не заикался: сдурели, что ли, зеки, есть им не хотелось или куражились?
Дотошный архивист, может быть, раскопает в тюремных архивах, что примерно в то же время распорядился начальник тюрьмы отбирать у заключенных старые газеты и журналы. Вполне разумное распоряжение — чтобы, стало быть, не захламляли зеки камеру всякой макулатурой. Похвально, но никакой связи между этими двумя событиями даже архивист не усмотрит, и лишь зек может понять эту связь, если спать на этой кровати он мог, только подложив под матрац кучу журналов и газет. Вот отобрали их — и моментально кровать обратилась в орудие пытки: за одну ночь весь матрац провисает в дырки, и ты спишь на железной решетке.
Полагается, например, в карцере тумба или иное приспособление для сидения, и всякий карцер такое приспособление имеет — некий выступ из стены: сиди себе и сиди целый день, но вот сделали этот выступ чуточку выше, чем надо бы, и чуточку короче — уже плотно усесться нельзя, а ноги не достают до пола. Всего-то, казалось бы, сантиметры какие-то, пустяки...
А эти 50 граммов хлеба или 15 граммов рыбы — что за мелочи: право, и говорить даже стыдно. Забывает человек, что даже пушинка сломала когда-то спину верблюду, забывает, что разница между жизнью и смертью такая ничтожная, такая пустячная: всего-то на пару градусов изменить температуру тела — глядь, а это уже труп, и сколько существует тюрьма, этот общественный институт, столько же продолжается борьба, кипит великая битва между зеками и обществом за граммы, сантиметры, градусы и минуты. Идет она с переменным успехом: то зеки напрут, а общество отступит. Там 50 граммов, здесь 5 сантиметров, тут 5 градусов отвоюют зеки, и глядишь — жизнь, но не может общество допустить жизнь в тюрьме. Должно быть в тюрьме страшно, жутко — это же тюрьма, а не курорт, и вот уже напирает общество: там 50 граммов долой, здесь 10 сантиметров, тут 5 градусов, и начинают зеки доходить. Возникают сосаловка, мориловка, гнуловка, начинаются людоедство, помешательство, самоубийства, убийства и побеги.
Много лет наблюдал я за этой борьбой — глухой и непонятной для посторонних: есть у нее свои законы, свои великие даты, победы, битвы и поражения, свои герои, свои полководцы. Линия фронта в этой войне, как, видимо, и в других войнах, все время движется — здесь она именуется режимом и зависит от готовности зеков идти на крайность из-за одного грамма, сантиметра, градуса или минуты, ибо, как только ослабевает их оборона, тотчас же с победным кличем бросаются вперед эскадроны с красными погонами или с голубыми петлицами, прорывают фронт, берут в клещи, ударяют с тыла, и горе побежденным, а победителя же никогда не судят. Очередному поколению зеков никогда не удастся отвоевать прежних позиций — новое положение они воспримут как нормальное, как исконное, должное. Десятки раз они могут свои битвы выиграть, но проиграть можно только единожды, поэтому зеки, объявившие голодовку и снявшие ее, ничего не добившись, проиграли не только свою войну, но и многим будущим поколениям ухудшили жизнь. Вот еще почему не можешь ты в безразличие погрузиться, в оцепенение впасть — оно, это безразличие, будет шептать тебе в ухо: главное — выжить! Думай о сегодняшнем дне, прожил его — и слава Богу! — и вот уже гремят копыта, поет труба и идут эскадроны в атаку».