В полусне он увидел себя стоящим посреди Брайте-Гассе, между двумя книжными ящиками, картон исцарапан, расходится по краям, книги едва не вываливаются наружу; вокруг кипит жизнь, озаренная послеполуденным солнцем, непрерывное богоугодное празднество
Над всеми этими входами эффектными буквами выведено:
Входов потому так много, что нужно не только войти, но и выйти. И людские потоки втекают внутрь и вытекают наружу и текут в неустанном круговороте купли-продажи по пешеходной зоне, все дальше и дальше, ощущая, что их снимают на пленку, с обоих концов Брайте-Гассе, снимают на телекамеры. И потому они так сияют, сияют под залпами ликования, взлетающими над Брайте-Гассе и изливающимися вниз. И у каждого на груди или на спине – фирменный логотип, вензель всемирно известной марки, бойкий лозунг фирмы-изготовителя:
Проснувшись назавтра, он увидел, что небо слегка прояснилось, пожалуй, в комнату даже светил крохотный солнечный лучик. Как я раньше писал… что я раньше писал? Обычно это был первый вопрос, который он задавал себе, просыпаясь и с сожалением отмечая, что заснуть больше уже не удастся. Что хочешь не хочешь, а иди в новый день. Гедда однажды сказала, что во сне он как будто борется с гнетущими незримыми силами. Может, если бы он уяснил для себя, с чем воюет во сне, стало бы легче, сказала Гедда. Поразмыслив, Ц. пришел к выводу, что борется, собственно, с пробуждением. Яростно сопротивляется пробуждению в жизнь, которой совсем не знает и которую ощущает как нечто угрожающее, временное, зависимое от всякого случайного влияния, лишенное истинности. Пока тебя прикрывает тонкая пленка сна, ты защищен, твое одиночество не предается огласке, ты не чувствуешь окружающего молчания…
Перестав писать, он оказался беззащитен против этой жизни. Хуже того, теперь уже даже самому себе не удавалось привести в качестве оправдания то, что он писал до визы… за что удостоился признания критики, получил литературные премии и стипендию, благодаря которой приехал на Запад. Нет, самооценка свелась здесь к нулю; написанные книги вдруг показались ему частью трусливого компромисса с неведомым монстром, который и был его жизнью; пактом с той тварью, что даже во сне неотвязно идет по пятам. Тексты свои он, положим, отвоевал, но тварь коварно играет с ним: дозволила кое-что при условии, что он не будет пытаться ее убить. И он в самом деле этого избегает… не прикасается к твари, даже в глаза поглядеть не смеет. Давая ей тем самым возможность в любой момент напасть на него.
Неудивительно, что он вдруг вспомнил те ранние годы, когда писал истории и стихи только для себя. Тетради, исписанные еще ученическим почерком, он большей частью отправил в огонь (разве что изредка в хаотичной квартире матери в городе М. всплывет то одна, то другая); он сжег их в какой-то момент, устыдившись: тетради были полны слепых неутоленных страстей, а все вокруг велело держать страдания в тайне… ныне же он устыдился опубликованных книг и с превеликой охотой сжег бы их тоже. Но это несбыточно, книги опубликованы… сделались жертвой твари, и та похваляется ими…
Что же это за тварь? Она его жизнь: жизнь без истоков, существование без истории…
Над этим смеются, говорят: не бывает жизни без истоков!