Ответить на это нечего; вы совершенно правы, у меня нет истоков и жизни тоже, думал он.
Пустота выдохнула меня и, выдворив вон, уселась, невидимая, на задние лапы, зевает, бестия, в любую минуту может вдохнуть обратно. А я за ней следовал (исполнял перед ней свой танец)… кое-какие страницы, кое-какие отображения своего эстетического зверского величия она мне изволила разрешить… несколько молний дальнего счастья, вспыхнувших в пустоте. Все это я перенес на бумагу, а после сжег в печи, в бурой от копоти кухне, или потом сжег на публике. Так что я и впрямь был человеком, постоянно имевшим дело с огнем, и оттого во мне такая сушь и колоссальная жажда…
Однажды он сказал Гедде, что заинтересовался временем, только когда начал писать. Когда писал для себя и, возможно, для какого-то далекого неведомого создания. Гедда, которая начала писать много позже него и потому все про это знала, сказала: ни в коем случае не бросай! Она всегда подозревала, что для него это время скрыто во мраке. К тому же он нередко жалуется: каких-де только сумбурных догадок о нем не строят. Говорит, что его не столько упреки критики задевают, сколько раздражают ее мыслительные схемы –
Может, ему уже сейчас начать писать о времени, связанном с визой, спросила Гедда. Как-то раз она случайно – когда заходила, чтобы заменить сломанный телефон, – увидела на письменном столе тетрадь, где первой строчкой стоял заголовок: «Виза». Может, если оттолкнуться от этого времени, то вспомнится забытое прошлое. Может, ты сейчас подходишь к границе, когда для тебя станет потребностью вспомнить себя, сказала она.
На это он не ответил… он знал, почему вывел тот заголовок, а текст под ним так и не начал. Пустая тетрадь с заголовком лежала на столе давно, где-то с краю, прикрытая бумагами и письменными принадлежностями. Он было забыл о ней, только недавно вытащил и раскрыл… заголовок же он записал в апреле, после первой поездки в Вену; в отношениях с Геддой тогда возникали первые сбои.
В ту пору начала Гедда спрашивать, что он планирует делать, когда закончится срок визы. Он уклонялся от ответов. Думать об этом за три четверти года до события – как-то преждевременно, говорил он. Он жил тогда в Ханау, она предложила переехать в Нюрнберг; сказала, что у Герхарда больше оставаться не хочет, подыщет себе другую квартиру. Вскоре после того спросила, не хочет ли он поселиться с ней – хоть в Нюрнберге, хоть еще где-нибудь. Ц. затруднялся с решением, бесконечно колебался, не желая себя связывать… да и к тому же представления не имел, чем закончится его временный статус, когда истечет срок визы.
Как же он умудрился ни разу не задаться вопросом: что будет с Геддой, если в конце этого года он решит вернуться?
Нет, он размышлял только о конце
Он попытался припомнить, какое было у Гедды лицо, когда она спросила о пустой тетради… искаженное страхом, понял он вдруг. Живо представив себе Геддин страх, он вскочил с места, забегал по комнатам. И кажется, смятение в Геддиных глазах нарастало по мере того, как приближался конец года… он тогда ежесекундно помнил забыть об этом исполненном страхом, испытующем взгляде; смотреть ей в лицо он уже не мог, чувствовал ее взгляд затылком. Только в пивных удавалось выбить из головы мысли об этом взгляде; он обвинял себя в том, что разрушил Геддину жизнь (по крайней мере какую-то часть), с Герхардом она была в безопасности, а тут он возьми да вмешайся, это ужасно… ненависть к себе топилась лишь в потоках спиртного.
Он – типичный продукт ГДР, сказал себе Ц., физически и психически, вплоть до нервных стволов, мозговых клеток и бессознательных реакций, он – детище того временного решения, что именуется ГДР… и жить с этим невозможно! А поскольку жить с этим невозможно, то всякий, кто попадается на пути, насильно втягивается в не-жизнь. Он один из тех временных, черновых персонажей, из которых состоит вся ГДР, без которых этой страны никогда бы не было; эти люди кичатся своей