– Я знаю, папа. – Георгина больше не могла сдерживать слез, и ее пальцы сплелись с отцовскими пальцами. – Я знаю, что очень похожа на маму.
Его веки раскрылись, и он посмотрел на нее неожиданно ясным взглядом, нахмурив брови, словно бы удивляясь, что она не понимает его.
– Не на Жозефину. На женщину, которая тебя родила. Тиях.
Георгина бежала сквозь темноту.
Трава колола и резала ей подошвы. Голоса сначала окликали ее по имени, потом выкрикивали его. Она упала, ушибла колени, защемила запястье, но собралась и побежала дальше.
В верхушках деревьев над ней бушевал ветер, лицо ее горело. Звон цикад колол слух, больно отдавался в голове.
Задыхаясь, она хватала ртом воздух, сердце колотилось у самого горла, грозя задушить ее.
Она перелетела через Бич-роуд, лежащий во тьме; вдали плясали фонари паланкина, словно блуждающие огни. Песок летел у нее из-под ног, стегал по ее голым икрам. Вода обрызгала ее, приглушив ее бег, окатила прохладой, поднимаясь все выше и выше, закачала ее, пока она наконец не остановилась.
Георгина сжала кулаки и кричала, кричала в шум накатывающих волн, из глубины тела, напрягая голосовые связки до разрыва, к темным облакам, к бледным звездам на небе.
Ее отец умер.
Его поддержкой в последние часы были имена.
Его молитва.
В какой-то момент лишь выдох, едва уловимый толчок воздуха из потрескавшегося рта:
Снова и снова
– Георгина! – Пол схватил ее, стал трясти. – Боже правый! Да ты не в себе! Очнись же, проклятье!
Беспомощные, нечленораздельные звуки срывались с ее губ, когда она пыталась высвободиться из его рук.
Осталась лишь хриплая, бессловесная жалоба, которая вырывалась из нее, когда она пыталась оттолкнуться от Пола.
Догадка о правде, по ту сторону всех слов.
Ее мир, и всегда-то шаткий, всегда-то хрупкий, рассыпался.
Разлетелся на тысячу обломков, и эти обломки уносило море.
25
Раскинув вокруг себя юбки старого, выцветшего до лавандовой серости летнего платья, Георгина сидела в траве; здесь, в Сингапуре, она не чувствовала необходимости придерживаться правил траура, внушенных некогда ей тетей Стеллой.
Этот траур содержал в себе терпкую толику, которая происходила не только от горечи смерти.
Она сидела недвижно, не отмахиваясь от москитов, которые звенели над ней, кусая то в шею, то в кисти рук, оставляя зудящие, красные припухлости. Глаза ее были прикованы к одному месту на горизонте, где-то там, где спаривались небо и море, зачиная облака.
В последнее время она часто поднималась сюда и смотрела поверх города в море. Здесь, на склоне холма с названием Губернаторский, сколько она себя помнила, а теперь, после идеалистического, но неудачного строительства крепости Коллейром он носил имя Форт Кэнинг.
Гордо и стройно высилась новая колокольня Сент-Андруса, маяк в море городских зданий. Теперь не церковь, а с прошлого года кафедральный собор англиканского епископата Лабуан и Саравак, ее могучее тело, в часы богослужений затопленное полнозвучием органной музыки, казалось построенным на века. Как будто Сент-Андрус давал ей понять:
Она глубоко вздохнула и стала разглядывать надгробную плиту. Должно быть, раньше могилу поддерживал в порядке Ах Тонг. За последнее время она покрылась мхом и обросла желтым чешуйчатым лишайником; если бы можно было его спросить, как это все устранять.
Вот уже несколько месяцев она откладывала решение, не перехоронить ли маму к Гордону Финдли на новое кладбище на Букит Тима-роуд. Он никогда об этом не заговаривал, а она и не думала спрашивать его об этом; раньше она бы, пожалуй, не сомневалась в том, что оба должны лежать рядом.
Брови ее дрогнули, когда она провела ладонью по надписи:
Это вырезано в камне. Как же это могло быть неправдой?
Больше полугода прошло, как они похоронили ее отца. С тех пор она пустой оболочкой дрейфовала во времени, слепая, глухая и немая. Пытаясь извлечь смысл из обрывков его рассказов в сумеречном состоянии последних своих земных дней.
Она рылась в памяти, выискивая воспоминания о маме, о тех вещах, которые она могла услышать, увидеть или почувствовать в детстве – до тех пор, пока голова не заполнилась ватной пустотой и не разболелась.