Себастьян осторожно передал ему до краев налитую чашку. Еще не так давно, отметил он, речь бы шла не о «гегемонии России», а о «советском влиянии». Но это было до того, как отца особо заинтересовали проблемы численности населения. А теперь к тому же Сталин пересмотрел традиционное отношение революционеров к религии. Православную церковь снова использовали как инструмент укрепления национализма. Открылись новые семинарии, появился свой аналог Санта-Клауса, и миллионы людей свободно осеняли себя крестным знамением перед иконами.
– Всего год назад, – продолжал Джон Барнак, – мы бы ни за что не разрешили чехам пойти на это. Ни за что! Но теперь выбора не осталось.
– В таком случае, – сказал Себастьян после короткой паузы, – быть может, неплохо было бы по временам уделять внимание проблемам, где у нас выбор еще остался.
– Что ты имеешь в виду? – спросил отец, подняв на него взгляд, в котором сквозила подозрительность.
– Оставив в стороне всех этих русских, ты всегда имеешь возможность задуматься о природе вещей.
На лице Джона Барнака отобразилось выражение презрения и жалости, а потом он разразился смехом, звучавшим так, словно кучу металлолома сваливали из кузова самосвала на свалку.
– Четыреста дивизий, – сказал он, когда приступ миновал, – а мы противопоставим этому высокие мысли о Газообразном Позвоночном!
Это была ремарка в его старом добром стиле, но с той лишь разницей, что старый добрый стиль превратился теперь в новый стиль человека, который сам себя превратил в карлика и сам же успешно проделал над собой духовный аборт.
– И все же, – сказал Себастьян, – если бы ты довел эту мысль до… – Он замялся в поисках слова. – До того, чтобы она стала частью твоего существа, ты бы стал совершенно иным, не таким, как сейчас.
– О, это несомненно! – саркастически воскликнул Джон Барнак.
– А подобная духовная трансформация заразительна, – продолжал Себастьян. – И со временем эта инфекция могла бы распространиться так широко, что люди, которые командуют всеми теми батальонами, потеряли бы всякое желание пускать их в дело.
Еще один самосвал металлолома с оглушительным грохотом разгрузился. На этот раз Себастьян рассмеялся тоже.
– Да, – признал он, – должно быть, это звучит смешно. Но, в конце концов, один шанс на миллион – лучше, чем отсутствие шансов вообще, как будущая ситуация, которую рисуешь ты.
– Нет, я не говорил ничего подобного, – возразил отец. – Разумеется, сначала наступит период перемирия. Достаточно длительного перемирия.
– Но не мира?
Отец помотал головой:
– Нет. Боюсь, что настоящего мира нам ждать не приходится.
– Потому что мир никогда не приходит к людям, которые прямолинейно работают во имя мира. Он всегда является побочным продуктом чего-то более важного.
– Например, поклонения Газообразному Позвоночному, не так ли?
– Точно, – подтвердил Себастьян. – Мир может воцариться только там, где есть место метафизике, которую все признают, а некоторым даже удается по-настоящему осознать. – И когда отец вскинул на него удивленный взгляд, добавил: – Я говорю о непосредственном интуитивном восприятии. Это подобно тому, как ты осознаешь красоту поэзии или же, если на то пошло, женщины.
На этот раз молчание продлилось долго.
– Не думаю, что ты хорошо запомнил, какой была твоя мама, или я ошибаюсь? – неожиданно спросил Джон Барнак.
Себастьян покачал головой.
– Мальчиком ты был очень похож на нее, – продолжал отец. – Это выглядело так странно… Почти пугающе. Я и представить себе не мог, что ты дойдешь до этого.
– До чего?
– До того, о чем мы только что говорили. Разумеется, я продолжаю считать все это полнейшей чепухой, – поспешно добавил он. – Но должен признать… – На его лице появилось совершенно не присущее ему выражение смущения. А потом он словно испугался слишком откровенного признания в своей привязанности к сыну. – Должен признать, что тебе это нисколько не повредило, – закончил он рассудительно.
– Спасибо, – сказал Себастьян.
– Я ведь помню его еще совсем юнцом, – сказал отец, сделав глоток чая.
– Кого?
– Сына старика Ронтини. Бруно – так, кажется, его звали?
– Да, Бруно.
– В то время он не произвел на меня большого впечатления.
Себастьян вообще сомневался, что на отца кто-либо когда-нибудь производил большое впечатление. Он был всегда слишком занят, полностью поглощен своей работой, увлечен своими идеями, чтобы обращать внимание на других людей. Он смотрел на них только как на субъектов юридических дел, рассматривал как примеры тех или иных политических или экономических групп, но не различал в них личностей, индивидуальностей мужских и женских.
– Но, как я понимаю, в каком-то смысле он был незауряден, – продолжал Джон Барнак. – В чем-то даже исключителен. Хотя бы потому, что так считал ты.
Себастьян был даже тронут. Впервые в жизни отец сделал ему нечто вроде комплимента, допустив, что он, возможно, не безнадежный дурачок.
– Я знал его намного лучше, чем ты, – сказал он.
С болезненным усилием Джон Барнак сумел поднять свое тело из глубокого кресла.