Он стал говорить про Авану и Фарфар, реки Дамасские[1]
, и порадовалась Мэри-Джейн, что есть на свете реки с такими названиями; затаив дыхание, слушала она об огромном городе Ниневии и о многом другом, новом и незнакомом.Отблески свечей сияли в золотых кудрях молодого священника, и голос его, звеня, разносился по проходу между рядами, и порадовалась Мэри-Джейн, что этот человек здесь.
Но едва смолк его голос, она вдруг почувствовала одиночество – ничего подобного она не ощущала с тех пор, как созданы были болота, ибо Дикие Твари не знают одиночества и скорби, но танцуют всю ночь на отражениях звезд, а поскольку нет у них душ, иные желания неведомы им.
После того как закончился сбор пожертвований и люди уже готовы были расходиться, Мэри-Джейн прошла между рядами к мистеру Миллингзу.
– Я люблю тебя, – сказала она.
Глава 2
Никто не пожалел Мэри-Джейн. «Вот уж не повезло мистеру Миллингзу, – говорили все, – такой многообещающий молодой человек!»
Мэри-Джейн отослали в один из огромных промышленных городов Центральных графств, где для нее нашлось место на ткацкой фабрике. Ничего не было в том городе отрадного для души. Ибо город не знал, что к красоте должно стремиться; потому производил он множество разных вещей при помощи машин, и привык жить в непрестанной спешке, и похвалялся он своим превосходством перед прочими городами, и богател непрерывно, и некому было пожалеть его.
В этом городе для Мэри-Джейн нашлось и жилье неподалеку от фабрики.
Каждое ноябрьское утро, в шесть часов, примерно в то самое время, когда далеко от города дикие птицы поднимаются над недвижными топями и летят к неспокойному морю, – в шесть часов фабрика подавала долгий, воющий звук, созывая рабочих – там работали они от зари до темна, не считая всего двух часов, отведенных на еду, до тех пор, пока колокола вновь не прозвонят шесть.
Там-то и работала Мэри-Джейн вместе с другими девушками в просторном унылом цехе, где сидячие великаны сбивали шерсть в длинную нитеобразную ленту железными скрипучими лапами. Весь день грохотали они, занятые своей бездушной работой. Мэри-Джейн приставлена была не к ним, вот только грохот их вечно стоял у нее в ушах, пока лязгающие, гремящие ручищи машин мелькали туда-сюда.
Ее же работа заключалась в том, чтобы ухаживать за существом поменьше, но гораздо более хитрым.
Оно забирало шерстяную ленту, сбитую великанами, и вращало, вращало ее, пока не свивало в прочную тонкую нить. Затем оно захватывало витую нить цепкими стальными пальцами и, двигаясь вразвалку, вытягивало около пяти ярдов этой нити и возвращалось c новой порцией.
Оно переняло умение и мастерство искусных рабочих и постепенно вовсе их заменило; только одному не научилось оно: подхватывать концы порвавшейся нити, чтобы связать их воедино. Для этого потребна была человеческая душа: именно Мэри-Джейн подбирала оборванные концы; едва она соединяла их, деловитое бездушное существо само завязывало узел.
Все здесь было уродливо; даже зеленая шерсть, что безостановочно вращалась по кругу, цветом напоминала не траву и даже не камыши, но жалкую, землистого оттенка прозелень, столь подходящую для угрюмого города под пасмурным небом.
А когда Мэри-Джейн обращала взор вверх, к крышам, то видела, что безобразное торжествует и там. Дома хорошо это знали: оштукатуренные из рук вон плохо, они нелепо передразнивали многоколонные храмы Древней Греции, притворяясь друг перед другом не тем, чем были на самом деле. И вот, выходя из домов и вновь возвращаясь туда, из года в год наблюдая подделку краски и штукатурки, пока все это не осыпалось со временем, души несчастных владельцев домов тоже тщились казаться не тем, чем были, – пока в конце концов не уставали от этого.
Вечером Мэри-Джейн возвращалась в свое жилище. Только тогда, после того как сгущалась тьма, душе Мэри-Джейн удавалось увидеть в том городе отблеск прекрасного: когда зажигались фонари и сквозь дым тут и там пробивался свет звезд. Тогда хотелось ей выйти на воздух полюбоваться ночью, но старушка, заботам которой вверили Мэри-Джейн, не позволяла ей ничего подобного. И дни умножались на семь и становились неделями, проходили недели, и все дни были похожи один на другой. Все это время душа Мэри-Джейн проливала слезы, тоскуя по красоте и не находя ее, – только по воскресеньям, в церкви, все было иначе; когда же она покидала храм, город казался ей еще более безотрадным, чем прежде.
И как-то раз решила она, что лучше быть Дикой Тварью в чудесных болотах, нежели обладать душою, которая проливает слезы о красоте и не находит ее. С этого дня Мэри-Джейн твердо решила избавиться от души. Она поведала свою историю одной из фабричных работниц и сказала ей так:
– Другие девушки одеваются в лохмотья и исполняют бездушную работу; верно, у кого-то из них нет души – может, они бы не отказались от моей?
Но фабричная работница отвечала ей:
– У всех бедняков есть души. Это – их единственное достояние.
Тогда Мэри-Джейн стала приглядываться к богатым, где бы они ей ни встретились, – но тщетно искала она кого-нибудь обделенного душою.