Приятная размытость опьянения имела и еще один эффект. Она облегчала напряжение его сознания, позволяя разным странным обломкам и осколкам подниматься из подсознания на поверхность. Воспоминания, какие-то фрагменты, которые, как он твердо знал, не принадлежали его уже прожитому прошлому. Осознавая это, Руфус не делал попыток разрешить этот парадокс. С ходом времени он оказывался все ближе к тому периоду, когда человек интересуется только самыми внешними проявлениями этого мира. Он в основном принимает мир, доверчиво обращаясь за защитой к тем, кто его окружает. И именно развитый ум Руфуса с опережением обратного развития привел его к типичному для детства настрою мыслей, потому что как раз в этом возрасте он мог найти самую надежную защиту от ощущаемых подсознанием опасностей, которые оно ни в коем случае не позволило бы сознанию заподозрить.
На поверхности плыли, сливались и снова пропадали подталкиваемые алкоголем воспоминания об одном и о другом прошлом — медленно, лениво. Вначале воспоминания о другом прошлом напоминали полосы прозрачного дыма, медленно проплывавшие перед более ясными воспоминаниями, неотличимые от них. Прошло немало времени, прежде чем он сознательно сумел разделять эти два набора воспоминаний, многие из которых взаимно исключали друг друга, но появлялись в его памяти одновременно. Когда он научился различать их, период, в котором это его волновало, уже прошел. Неподвластные ему события происходили в неизменном ритме, плавно несшем его к цели, на которую он пока не пытался взглянуть — в свое время она придет, он ее не минует, и он к этому готов.
Теперь воспоминания о другом прошлом почти полностью заслонили все воспоминания Уэстерфилда. Оглядываясь, Руфус уже видел жизнь Уэстерфилда словно в каком-то тумане событий, которые казались ему ничуть не странными и не более чуждыми, чем воспоминания о молодости Билла или о своей давно покойной жене. Он уже не мог с одного мысленного взгляда определить, какое воспоминание принадлежало жизни Уэстерфилда, а какое — другой. Но они были разными. Совершенно разными, вообще-то. В воспоминаниях о сыне и Лидии появлялись какие-то люди: то как второстепенные лица, то как главные, он уже знал их имена, но пока еще не мог произнести, — эти люди очень много значили, наверное, в другом прошлом, в каких-то других местах.
Всех их вытесняло всеохватное безразличие, которое стало ему защитой и итогом его опережающего развития. Как и члены семьи Уэстерфилд, они принадлежали к тому периоду времени, который слишком быстро летел мимо Руфуса, и вникнуть, прочувствовать было некогда. У него не было времени, которое можно было бы потратить на праздные размышления о прошлом.
И он с удовольствием предавался воспоминаниям, ни о чем особенно не задумываясь, давая спиртному возможность высвободить двойной поток воспоминаний и позволяя им просто скользить мимо и исчезать из виду. Лица, краски, ощущения, для которых он и слов подобрать не мог, песни — подобные той, что он сейчас тихонько напевал на медленный ритм свинга.
Билл, поднявшись по ступенькам, услышал эту песню и поджал губы. Ему казалось, что мотива в ней нет никакого. Это была одна из тех надоедливых рулад, которые постоянно мурлыкал Руфус, даже не осознавая этого. И слова были не английские, когда вдруг он рассеянно произносил их, и мелодия была еще более чуждой, чем какофония восточной музыки. Билл отказался от попыток что-нибудь понять. За последний месяц он от многого отказался, после того как стало ясно: Руфус без остановки миновал возраст в тридцать пять лет, на котором преобразования должны были закончиться. Билл потерпел неудачу на полпути и признал это со всем самообладанием, какое только мог найти в своей душе. Ему нечего было собирать, кроме мужества, нужного для того, чтобы признать поражение.
Руфус в гамаке, кажется, дремал. Веки прикрывали раскосые черные глаза, и на лице застыло лишь выражение лени. Билла тревожило, что, хотя это лицо уже не было лицом Уэстерфилдов, оно все же сохраняло черты сходства с его собственным. В последнее время он с каким-то необъяснимым дискомфортом все чаще и чаще ощущал, что Руфус, меняя облик, словно натягивает его собственные черты, но как-то неловко. Конечно, это была неправда, потому что перемены лежали далеко за пределами простого соотношения элементов внешности, но тревожное ощущение Билла не покидало.
Когда шаги сына раздались на крыльце, Руфус не стал открывать глаза, но лениво спросил:
— Билл, не хочешь прогуляться?
— Нет уж, только не с твоими девушками. Я знаю, чего хочу.
Руфус, не открывая глаз, рассмеялся слепым, вялым смехом, в котором мелькнули его белые зубы. Потом он немного повернулся и посмотрел на своего сына, и Билл вдруг ощутил беспомощный страх. Лицо отца оказалось настолько нечеловеческим, что без всякой подготовки увидеть его было слишком тяжело.