— Да нет, я туда поехал. По правде говоря, сразу после отставки я сел в самолет, летевший во Францию. Позвонил в журнал, где она работала. Попросил разрешения поговорить с ней. Мне ответили, что это невозможно. Я объяснил, что дело срочное. Какой-то редактор сказал мне: «Она недоступна». Я настаивал, и тогда он добавил: «Откуда вы свалились, любезный? Разве вы не знаете, что наша коллега умерла?» Я не знал. Погибла где-нибудь на Ближнем Востоке? Нет, просто от рака. Да, редактор именно так и сказал: «просто».
Гад провел рукой по лбу:
— Больнее всего мне от того, что умерла, не зная, кто я такой.
Гамлиэль решил утешить его:
— Когда-нибудь ты ей об этом скажешь.
— Ты смеешься надо мной? Я только что сказал тебе, что она умерла.
— А я говорю, что ты увидишь ее вновь. В ином мире. Я в него верю. Не знаю, есть ли там Бог, но знаю, что там ждут меня мои родители. А тебя ждет эта журналистка.
Яша, сидевший на стуле верхом, как всегда, когда нервничал, вернул разговор к теме ненависти.
— Больше всего ненавидишь не врага, а близкого человека. Друга, который нас разочаровал, брата, который нас предал, соседа, который на нас донес.
Позже Гамлиэль вспомнил фразу Жида, перекликавшуюся с речами Яши: «Семьи, я ненавижу вас». Быть может, Колетт присвоила себе эту знаменитую анафему? Она любила мужа, лишь когда думала, что тот ее не любит: чтобы внушить ему чувство вины. Однако он никогда не испытывал к ней ненависти. И к своим дочерям тоже. Их отчуждение оставалось для него источником боли. Да, осталась только боль.
Порой он чувствовал, что дошел до точки. Кубок безмолвных слез уже переливался через край. Когда он был моложе, находил способы справиться с собой. Теперь он растерял их, поскольку слишком часто использовал. Слишком много всего, слишком много. Слишком много побегов, разочарований, изгнаний, да и угрызений тоже. Слишком часто он испытывал сомнения, сталкивался с непониманием. Слишком много возникающих вновь и вновь препятствий. Слишком привычно чувство бессилия перед темной горой, которая приближалась, чтобы поднять его или раздавить. Слишком сильна боль при мысли о дочерях: даже сегодня они проклинают его, он был в этом убежден.
И все же.
Иногда на память Гамлиэлю приходили, словно утешительные наставления, слова рабби Зусьи:
«Великий жрец Аарон потерял двух своих сыновей, Надава и Авиуда. И онемел он».
«Дети Иова погибли, но он провел в безмолвии семь дней и семь ночей. И лишь потом заговорил».
Старый Учитель приводил также слова великого рабби Менделя из Коцка: «В тот самый момент, когда чувствуешь, что крик рвется из груди, ты должен этот крик подавить».
А также слова человека, который выжил в лагерях: «Молчать запрещено, говорить невозможно».
И еще одно воспоминание терзало Гамлиэля.
— Папа? — спрашивала Софи, когда была совсем маленькой.
— Да?
— Почему ты такой грустный?
Гамлиэль не чувствовал печали, но девочка была так проницательна.
— Как могу я быть грустным, когда ты сидишь у меня на коленях?
— Вот именно. Я с тобой, а ты грустный.
— Как могу я быть грустным, если ты меня любишь?
— Вот именно, папа. Я люблю тебя, а ты грустный.
Она умолкла, приложила правую ручку ко лбу, как всегда, когда хотела показать, что думает.
— Кажется, я знаю почему. Ты грустный, потому что я тебя люблю.
Он наклонился к ней и поцеловал в глаза.
Когда произошел разрыв? Он не смог бы назвать точную дату. Это надвигалось медленно, незаметно, но неотвратимо. В одно мрачное осеннее утро Софи, собираясь в лицей, как-то странно на него посмотрела. Это стало началом. Он хотел привлечь ее к себе, но она вырвалась со словами «Я опаздываю» и побежала к двери. На улице шел дождь. Он подумал, что она простудится. И что уже поздно звать ее обратно. Не зная почему, он ощутил боль, которой прежде не знал. И еще страх.
Однако чувство тревоги было ему уже знакомо.