Кое-как разговаривали, но почему-то тихо. О пении песен и вовсе забыли. До песен ли тут!
Из ванной вновь появился Виталик. Он был еще слегка бледен, но уже улыбался, причем почему-то милостиво и как-то даже снисходительно.
Его, сумевшего таки стать безусловным центром всеобщего внимания, отпаивали крепким чаем и спрашивали про самочувствие.
В какой-то момент его самочувствие, видимо, наладилось до такой степени, что он повернулся ко мне и очень томно, не без некоторой театральности, произнес: «Леня!» «Лева», – поправил я его. «Неважно – Лева, Леня! Леня! Может, ты почитаешь чего-нибудь из своего?»
«Да нет, как-то неохота», – сказал я. «Да чего ты боишься? – слегка раздраженно сказал Виталик. – Читай давай! Небось говно какое-нибудь пишешь? Не бойся, я сегодня добрый».
Я среагировать не успел, потому что меня опередил хозяин дома. Он совершенно молча встал со своего места и, превозмогая свою общепризнанную интеллигентность и сложившиеся веками представления о гостеприимстве, взял своего бывшего одноклассника за воротник и повел его в сторону вешалки.
«Ладно, ладно, я все понял, уйду сам, – покорно шагая в прихожую, говорил Виталик. – Я вижу, что пришелся не ко двору. Я же вижу, что здесь одни евреи! Что мне тут делать!»
И ушел, хлопнув, как положено, дверью.
За столом повисла некоторая, как это и бывает в подобных случаях, тишина. Потом, когда где-то в глубине лестничной площадки громко хлопнула подъездная дверь, кто-то тревожно вспомнил про «хрясть по окну снаружи». Но ему тотчас напомнили, что мы, вообще-то, вовсе не на первом и даже не на втором, а, прямо скажем, на девятом этаже. Так что это – вряд ли.
Забытые головы
Легче и естественнее всего начинать с детства. Так и поступим.
Так вот. В детстве я был необычайно смешлив. Настолько, что родители иногда начинали беспокоиться на предмет устойчивости моего психического состояния. И даже однажды показали меня какому-то специалисту. Который, к слову сказать, тоже умудрился меня чем-то рассмешить. Уже забыл, чем именно. Специалист ничего тревожного не обнаружил. Сказал: «Ржет? Ну и пусть ржет». Вот я и ржал.
То, что меня смешило все, что вполне легитимно проходило по ведомству юмора-сатиры, например карикатуры в «Крокодиле», в том числе и политического содержания, смысла которых я не понимал, а понимал лишь, что это непременно смешно, – это еще ладно.
Но меня до истерики смешили иногда вещи, которые ну никак, мягко говоря, не предполагали смеховой реакции, а скорее даже совсем наоборот.
Ну например. Мне только что исполнилось шесть лет, когда в комнату, где я лежал в очередной ангине, вошел старший пятнадцатилетний брат и непривычно «взрослым» голосом, похожим на голос радиодиктора, сказал: «Умер товарищ Сталин». И я непонятно отчего начал вдруг ерничать и кривляться. Забыв про больное горло, я стал громким, дурацким, петушиным голосом передразнивать торжественную и скорбную интонацию брата. И ржать, конечно же. А он – от страха ли или от чего-то еще – так треснул меня по уху, что я отлетел в угол и заревел. Таким мне и запомнилось это историческое событие.
Или, допустим, звучит по радио в исполнении хора песня, которая звучала тогда практически ежедневно. «Широка страна моя родная», – плавно и величаво начинает хор. И я тут же впадаю в смеховой транс, потому что мой избирательный слух преступно выдергивает из гомогенной ткани стройного и слишком для моего темперамента медлительного пения причудливую и семантически привлекательную окказиональную морфему «многовней».
Или совсем печальная история про то, как меня, уже двенадцатилетнего, с позором вывели из театрального зала, куда нас повели с классом на спектакль «Овод». Неудержимый смех настиг меня в самый неподходящий момент, а именно тогда, когда главного героя принялись казнить. Что там меня так развеселило, я уже не помню. То ли кто-то из артистов слегка споткнулся о ковер, то ли в ярком свете театрального прожектора отчетливо проступили обильные брызги слюны, вылетавшие изо рта трагического героя. Но то, что я никак не мог остановиться, это я помню хорошо. Ну и вывели. Да и как не подвергнуть справедливому остракизму юного морального урода, своим кощунственным смехом посягнувшего на стройную картину мира, где ясно сказано, где положено смеяться, а где плакать.
Не с тем ли давним эпизодом связана моя долгая и устойчивая неприязнь к театральному искусству, которую удалось преодолеть лишь совсем недавно? Не оттуда ли долгое и устойчивое понимание театра как мучительной школы с той лишь разницей, что в театре тебя не вызывали к доске, хотя и велели сидеть смирно и послушно хлопать в конце. Ну и буфет в театре поинтереснее. А в остальном – то же самое.