Вчера на общем собрании постоянных сотрудников пионерского лагеря “Чайка” Юрий Юрьевич, только что вернувшийся с загадочной решительностью из города и не успевший стереть белую накипь с поверхности губ, сообщил пренеприятное известие, как он выразился, что к нам едет новый хозяин, что коммунизм, социализм и счастливое детство детей благополучно скончались, что профком и дирекция продали нас с потрохами, так как нет денег, мол, на содержание, что он, Юрий Юрьевич, видит бог, боролся, как зверь, но поперек истории не поедешь, что все мы сокращены с сегодняшнего дня, о чем он и просит поставить подписи под приказом, а через два месяца — аля-улю, пинком под зад; но два месяца мы должны исполнять свои обязанности по-прежнему честно, в чем он почти не сомневается. Потихоньку вывозите вещи, сказал он, освобождайте жилье и подыскивайте другую работу.
Фрида, верная себе и своему урочному тугодумию, всю торжественную часть просидела с улыбкой подозрения, хорошо слыша, но переспрашивая на всякий случай соседку по столу (собрание было в столовой) Нинку-бельевщицу. Та ей подробно повторяла без обычного раздражения, даже ласково, слова начальника, разбавляя их своим цыканьем и окончательно зашифрованными комментариями.
Несмотря на то что Фрида сидела в первом ряду и буквально напротив президиума, все происходящее и услышанное показалось ей обманом, розыгрышем, подтруниванием над ней лично то ли Юрия Юрьевича, то ли безобразной на язык, с непременным запашком лагерной подстилки Нинки-бельевщицы. На десерт все участники собрания траурной вереницей прошли мимо Фриды, не замечая ее растерянности, наклоняясь над бумагой, придерживаемой двумя обкусанными пальцами Юрия Юрьевича, корпея над ней, то есть соблюдая тот же ритуал, что и при получении зарплаты.
— Уж не аванс ли или премия? — обрадовалась Фрида и испытующе посмотрела на трудолюбиво, с высунутым языком, чирикающего дворника Максимыча, который всегда понимал молниеноснее, чем она. Но Максимыч, вечный предатель, прошаркал с полными штанами мимо, даже не покосившись на близкую к обмороку Фриду.
Юрий Юрьевич, человек молодой, но чувствительный и нетерпеливо галантный, громко и пышно вздохнув, принес собственноручно к столу, к которому тщедушная Фрида прикипела, ту захватанную бумагу с огромными, редко стоящими буквами — “Приказ”. Он сказал, что объясняю вам персонально, Ефросинья Михайловна, что вы обязаны подписать приказ о сокращении, что жизнь на этой земле, т.е. в “Чайке”, подошла к концу, что коммунизм исчерпал себя, что через два месяца нужно выметаться отсюда, что у вас есть и дети, и внуки, что вы всю жизнь о них заботились, пусть теперь они возьмут вас на попечение, в конце концов государство вам платит пенсию, которую Верховный Совет обещает повысить со дня на день. Он вдвинул в ее пальцы белую, с колющими гранями, ручку и подушечкой мизинца с невероятно длинным и желтым, как ракушка, ногтем, показал клетку для росписи.
Фрида послушно вывела бледную закорючку, обычную, отдающую молодостью, тем осенне-слепящим утром, когда она, вскоре после свадьбы, мечтая и ожидая в окне мужа, тренировала свою новую роспись, лист за листом, лист за листом, автограф робкого счастья.
Обходительный Юрий Юрьевич (а какая жена у него вежливая, Люда: всегда “здравствуйте, как самочувствие, Фрида Михайловна”) поднял Фриду за птичьи локоточки, как антиквариат, и, обнимая, мол, не расстраивайтесь, мол, все будет хорошо, боясь наступить ей на просторные калоши и поэтому широко расставляя ноги за ее спиной, вывел ее из столовой на крыльцо, где курили и лихорадочно пререкались мужики и бабы. Цветистее всех вскидывал короткие пушистые руки Лохматый, напыщеннее всех пророчествовала его шлюшка Нинка-бельевщица.
Максимыч, показушный хулиган, сам-то весь как наперсток с дерьмом, встретил Фриду улыбочками.
— Что, допрыгалась, Фридушка, гимнасточка? Что теперь делать-то будешь? Собирай манатки и айда на блядки. Зачем новой власти такая рухлядь? Теперь и на место уборщицы в шляпах стоят. Помирай, помирай, Фрида, пока не поздно. А то и умереть не успеешь по-человечески.
Лохматый хохотал: ему понравилось про блядки. Внутри уже горько плача, не желая спускать Максимычу, Фрида сказала, держась за Веру Иванову:
— Сам подыхай, старый алкаш ты! Нос-то совсем скоро отвалится, зачервивел. Все рюмки по вдовам собираешь. А куда вот теперь пойдешь, пес бездомный?
Хорошо отбрила, не в бровь, а в глаз.
Поперхнулся Максимыч: мол, я, мол, я... Лохматый захохотал с новым приливом, лысый, сиплый, говорят, обладатель большого хрена. Спасибо Вере Ивановой: помогла спуститься Фриде с лесенки и довела до дома обслуживающего персонала. Веру тоже было жаль: двое маленьких ребятишек, муж хоть и ворует, но и пропивает много.