Коля представил, как на противных, поджатых губах капитана Николаева возникают огромные, водянистые шары и постепенно лопаются, окрапляя командира полка. Коля побежал проверять: ключик от калитки был в порядке, открывал и закрывал. Ночью капитан Николаев бахвалился, что за все время службы в этой части не получил ни одного взыскания, что теперь появился шанс перевестись в Москву, в штаб. Потом попросил, чтобы Коля отпечатал ему две характеристики — партийную и служебную, безукоризненные и похожие друг на друга, как девичьи груди. Он угостил сержанта крупным пахучим яблоком, совершенно неожиданным в январский ураган. В конце дежурства он уговорил Колю взять на себя свою крохотную вину: капитан не вышел на предварительный развод и пропустил таким образом в наряд по роте “арабов” солдата, которого не должен был пропускать; развода не было, он опоздал на него из-за холода, но умолял Колю не выдавать, сказать начальнику штаба, что развод был, но проводил его не дежурный, а он, помдеж, и обмишулился, мол, без опыта. Коля снисходительно согласился, и теперь они с капитаном Николаевым друзья-сообщники, по крайней мере назавтра...
ЧАЙКА
1
Вечером вышедший покурить на крыльцо, пьяненький, шаткий и ломкий Юрий Юрьевич (может быть, свет падал так неравноценно, что его лоб был бледен, с зеленью косточек, а щеки и подглазья, наоборот, пунцовели, как будто он всласть наплакался и наговорился) предупредил ее, чтобы завтра, то есть сегодня, она не собирала бы грибы поблизости, а шла бы дальше, дальше, дальше, как он выразился вялым, задымленным языком, и посмеялся. Но куда она дальше пойдет, если уже двадцать пять лет снимает урожай на облюбованных и взлелеянных ею пятачках, рядышком, по периметру забора и немного выше, не доходя до малинника, все равно в зоне слышимости горна (теперь уже горнов нет) и гремящей автострады.
Слух не подводил восьмидесятилетнюю Фриду так, как подводили объедки зубов и руки временами. Чужого она не возьмет, а ее грибы никто не увидит, только раздавят, верхогляды, или сглазят: посмотрят на гриб, но не заметят его, а он и зачахнет от их невнимательности, а если был ребеночком, то и вовсе не вырастет.
Фрида, на самом деле, конечно, Ефросинья, Ефросинья Михайловна (“Фриду”, “Фридушку” к ней прилепила легкая рука Натальи Васильевны, царство ей небесное, первой ее начальницы лагеря), подходя к щели в сетчатом заборе за так называемым Дворянским гнездом, то есть домом с колоннами, где летом в тишине и собственном соку жила элита пионерского лагеря — кружководы, физруки и прочие полуотдыхающие, — наломала веточек низкой рябины и более чем когда бы то ни было плотно, толсто укрыла корзину с грибами. Перекрестилась и выпрямилась, если так можно сказать о маленьком, сухоньком тельце, в провисающей на локтях и плечах кофте, в детской желто-красной панаме, в детских резиновых, сделанных ботфортами сапожках. Ранняя старая птаха.
Когда она пролезла на территорию, сердце ее застучало и кровь поднялась быстро, как кипящее молоко в кастрюльке, к вискам, чего не случалось со времен прощания с женственностью. Она в беспокойстве остановилась, поискала куда присесть, но, не найдя ничего, вздохнула и закрыла глаза.
Голова шумела, как шоссе, как будто тяжелая, груженая машина ехала по ней или через нее со своим рокотом и брызгами из-под колес.
Корзина незаметно для Фриды выпала из ее разжавшихся пальцев, но благодаря тому, что Фрида была невысока ростом, не перевернулась, а приземлилась на дно. В ней нашли приют десятка два подберезовиков, в основном ровненьких и крепких черноголовиков, пять белых средней величины, нежных, как просвирки, и два могучих, не побоимся этого слова, полновесных красных, не считая разную “солюшку”.
Фрида стояла на вполне открытой, доступной свету поляне в позе обломанного и обглоданного козами деревца, и только яркая панама, оставленная какой-то рассеянной девочкой из младшего отряда, выдавала ее жизнеспособность. Глядя со стороны, можно было предположить, что старуха, исполненная безумства прихорашивания, выползла на солнце загорать. На ее лице с мелкими, шаловливыми морщинками, едва напоминающими борозды судьбы, действительно примостилось пятно солнца. Из-под панамы выбились языками модной стрижки каре почти черные, во всяком случае не седые, лишь потускневшие, изношенные волосы. Медленно, складками в сапоги спадали чулки на тощих ногах.
Она думала, что умрет вот так стоя, и когда умрет, то шмякнется пластом возле Дворянского гнезда, где редко кто ходит в межсезонье, где, собственно, ходит она одна, где пролегает ее грибной маршрут, и никто не найдет ее здесь, чтобы похоронить по-христиански. Нет, к счастью, приступ, какой-то водяной, обильный, мокрый, отступил, оставив в голове терпимую, звучную тяжесть — старую знакомую Фриды.
— Ой, чуть не умерла, слава богу, — сказала она вслух и, открывая веки, оживляя лицо мелкой рябью и ряской, пошла к тыльной балюстраде Дворянского гнезда присесть.