Милли поворачивается; зрачки у нее расширяются от смены фокуса.
— Твоя тетушка Ади. Эта сука обожает похороны.
Все ее существо излучает темную ярость, нашедшую выход в бранном слове. Она пошла даже дальше, чем завещал Дилан Томас.
— Даже похороны собственной сестры? — спрашиваю я, стараясь скрыть удивление от того, как выругалась восьмидесятидвухлетняя женщина.
— Иногда люди так сильно отдаляются друг от друга, что даже смерть не может ничего изменить.
— Ну, да… — мнусь я, не зная, что можно ответить такого же неопределенного.
— Твоя бабушка была очень хорошей, — говорит Милли куда-то в пустоту. — Очень хорошей. Знаешь, Габриель, в старении есть множество весьма неприятных вещей. Их просто куча. Тело дряхлеет, шутки тускнеют и так далее, и тому подобное.
Она тяжело вздыхает.
— Но самое ужасное, Габриель, это что приходится проводить все свое время со
Я знаю, о чем она говорит.
— Совсем старых людях, — киваю я.
— Да, — взволнованно говорит Милли. — С людьми, которые уже сдались. Ева была чуть ли не единственной, кто не сдался.
Вместо ответа я слегка приподнимаю бровь.
— Ну, может, она чуть и сдала, — соглашается Милли. — Она обожала бисквиты, можешь мне поверить. А как она подняла всех на уши, но покрасила волосы в этот чертов синий цвет. А еще она очень хотела, чтобы вы с Беном женились на еврейских девушках. Да, это, конечно, в чем-то стариковские занятия. Но за всем этим…. Возможно, ты не замечал, потому что при тебе она всегда становилась… твоей бабушкой… Знаешь, она…
Глаза ее замирают в нерешительности.
— Когда ей было хорошо, она хлопала в ладоши. А когда шел снег, она смотрела на него в окно как на чудо, — вспоминает Милли.
Ее ледяное выражение лица немного смягчается; я вижу руку, измученную артритом настолько, что она похожа на клешню, но когда Милли принимается трепать меня этой клешней по не особенно гладко выбритой щеке, я понимаю, что это обычный еврейский знак приятия.
— Я рада, что ты подошел, — говорит она, продолжая трепать меня по щеке. — И я особенно рада, что подошел ты, а не какой-нибудь… Саймон или раввин, чтобы рассказать мне о том, что все нормально и в один прекрасный день мы все встретимся.
— Это не так, — гляжу я на могилу. — Все не нормально. Правда?
Милли качает головой, а я, человек, которого заставляет расплакаться большинство бессмысленных голливудских уловок, который в один прекрасный день расплачется над сериалом «Соседи», вдруг чувствую, как к горлу подкатывает комок — в первый раз с того момента, как умерла бабушка. Над нами пролетает самолет. Я запрокидываю голову и гляжу на него. Со стороны может показаться, что я смотрю в никуда, просто использую силу притяжения земли, отчаянно пытаясь сдержать слезы, но это не так, просто хочу оказаться на том самолете: я не хочу лететь в какое-то конкретное место, я просто хочу лететь, парить бесконечно в вышине, над облаками, никуда не прилетать, лишь скользить по воздуху, глядя на небесные айсберги.
— Здравствуй, Бен, — говорит Милли, выглядывая из-за моего подрагивающего плеча.
— Симха, Милли. Габриель? Можно тебя на минуту?
Мы с Беном идем по усыпанной гравием дорожке, огибающей виллесденское кладбище; по сторонам растут деревья — уж простите, но понятия не имею, что за деревья, — а еще по бокам стоит чуть ли не двухметровая изгородь, вместе они изо всех сил стараются скрыть мертвых от живых.
— Как ты думаешь, каково сейчас маме? — спрашивает он после того, как мы около минуты шли в тишине.
— Думаю, не очень.
Я прекрасно понимаю, что этот банальный вопрос — не истинная причина нашей прогулки. Под ногами продолжает хрустеть гравий.
— Вот у наших родителей и не осталось родителей, — почему-то говорит он.
— Да уж.
— По ней я действительно буду скучать.
— Да, мы, пожалуй, были слишком маленькими, когда умерли остальные.
Продолжаем бесцельное блуждание. Отсюда видно, как родственники окружили могилу. Тучи чуть поредели, выжженные первым апрельским солнцем, так что скорбящие принялись болтать и ходить кругами, радуясь тому, что выбрались на свежий воздух.
— Только погляди на эту могильную плиту, — говорю я, указывая на одну из трех могил перед нами; это новые черные плиты, отполированные, на них золотом высечены какие-то слова. — «Доброй памяти Брайана Гранмерси». Как он ухитрился прожить… — щурюсь я, — семьдесят три года, так и не поменяв фамилию?
Бен останавливается, но смотрит не на меня, а на дорогу.
— Габриель. Насколько ты серьезно настроен по отношению к Дине?
— Серьезнее, чем раньше. А что?
Он продолжает смотреть на дорогу.
— У меня завязался роман на стороне, — говорит он, будто подразумевая, что роман до сих пор продолжается.