Почти каждый день просыпаясь в пять от петухов и зова на молитву, я привыкла опять засыпать часов до десяти, а в школу приходить ко второй или третьей перемене. Утром приезда Эйми, однако, меня обуяло свежей решимостью увидеть день целиком, пока я еще могу им насладиться. Я сама себя удивила — а также Хаву, Ламина и Ферна, — заявившись в восемь утра к мечети, где, как мне было известно, они каждое утро встречались и вместе шли в школу. Красота утра оказалась еще одним сюрпризом: мне вспомнились самые ранние мои переживания в Америке. Нью-Йорк стал моим первым знакомством с возможностями света, который вламывается в щели между штор, преобразует людей, тротуары и здания в золотые иконы или черные тени, смотря где они относительно солнца стоят. Но свет перед мечетью — тот свет, в котором стояла я, пока меня приветствовали как местного героя, просто за то, что я поднялась с постели через три часа после большинства женщин и детей, с которыми жила, — этот свет был совершенно чем-то иным. Он жужжал и удерживал тебя в своем жаре, он был густ, жив от пыльцы, насекомых и птиц, а поскольку путь ему не преграждало ничего выше одного этажа, он оделял своими дарами сразу, всё ра́вно благословлял, взрыв одновременного озарения.
— Как эти птицы называются? — спросила я у Ламина. — Маленькие беленькие, с кроваво-красными клювиками? Очень красивые.
Ламин запрокинул голову и нахмурился.
— Вон те? Просто птицы, не особенные. Думаешь, красивые? У нас в Сенегале птицы гораздо красивей.
Хава рассмеялась:
— Ламин, ты уже как нигериец заговорил! «Нравится эта речка? У нас в Лагосе есть гораздо красивей».
Лицо Ламина сложилось неотразимой пристыженной ухмылкой:
— Я только правду говорю, когда говорю, что у нас есть похожая птица, но больше. Она внушительней… — А Хава уперла руки в бока на крошечной талии и кокетливо искоса глянула на Ламина: я видела, в какой восторг его это приводит. Надо было раньше понять. Конечно, он в нее влюблен. Да и кто бы не влюбился? Мне эта мысль понравилась, я себя почувствовала отмщенной. Жду не дождусь, когда можно будет сказать Эйми, что она лает не на то дерево.
— Ну а теперь говоришь, как американец, — объявила Хава. Она окинула деревню взглядом. — Мне кажется, в каждом месте есть своя доля красоты, слава богу. А тут красиво так же, как и где угодно, насколько я знаю. — Но всего миг спустя по ее хорошенькому личику пробежала тень нового чувства, и когда я перевела взгляд туда, куда, похоже, смотрела она, я увидела молодого человека: он стоял у проекта ООН по добыче колодезной воды, мыл руки до локтя и поглядывал на нас так же задумчиво. Ясно было, что эти двое представляют друг для дружки нечто вроде провокации. Мы подошли ближе, и я поняла, что он относится к тому типу людей, каких я видела тут и прежде: то там, то здесь, на пароме, они ходили по дорогам, часто в городе, а в деревне — редко. У него была кустистая борода и белый тюрбан, рыхло намотанный на голову, на спине — котомка из волокна рафии, а штаны — странного покроя, на несколько дюймов не доходили до щиколоток. Хава забежала вперед нас поздороваться с ним, а я спросил у Ламина, кто это.
— Это ее двоюродный брат Муса, — ответил Ламин своим обычным шепотом, только теперь — пропитанным едким неодобрением. — Не повезло, что мы его здесь встретили. Тебе не надо о нем беспокоиться. Он бродяга был, а теперь —
— Как ты, Хава? — промямлил он, и она, кому всегда с избытком было чем ответить на такой вопрос, превзошла себя в нервном сумбуре описаний: у нее все хорошо, у бабушек ее все хорошо, у разных племянников и племянниц все хорошо, тут американцы, ну и школа открывается завтра днем, и будет большой праздник, играет диджей Хали — помнит ли он тот раз, когда они танцевали на пляже под Хали? Ой, дядя, ну и весело же было! — и люди приедут с верховий реки, из Сенегала, отовсюду, потому что это чудесная вещь происходит, новая школа для девочек, потому что образование — это штука очень важная, особенно для девочек. Эта часть предназначалась мне, и я улыбнулась в знак одобрения. Муса кивал — несколько встревоженно, как мне показалось, — пока она все это излагала, но теперь, когда Хава наконец умолкла, он чуть повернулся, скорее ко мне, чем к своей кузине, и произнес по-английски: