— Ох, Ферн… — Кто у нас тут был, кроме друг дружки? Я отвела фонарик, чтобы он не светил прямо на милую озабоченность у него на лице, которое, в конечном счете, было ненамного бледнее моего. — По-моему, не важно, что я считаю, правда?
— Ох нет, это важно, — сказал он, возвращаясь к своему стулу, и, несмотря на мертвую лампочку у нас над головами, мне показалось, что он вспыхнул. Я сосредоточилась на том, чтобы найти маленькую и очень изящную пару марокканских стаканчиков с прозеленью. Он мне как-то сказал, что возит их с собой повсюду в путешествиях, и признание это было одной из немногих уступок, какие Ферн когда-либо делал при мне касательно личных своих удовольствий, удобств.
— Но я не обижен, нет, все это мне интересно, — сказал он, снова садясь на стул и вытягивая ноги, будто профессор у себя в кабинете. — Что мы здесь делаем, каково наше воздействие, что́ после нас останется как наследие и так далее. Обо всем этом нужно, конечно, думать. Шаг за шагом. Вот этот дом — хороший пример. — Он протянул руку влево и похлопал по участку стены с оголенной проводкой. — Может, они откупились от хозяина, или, может, он понятия не имеет о том, что мы тут. Кто знает? Но теперь мы в нем, и вся деревня видит, что мы в нем, и потому они теперь знают, что он не принадлежит, в сущности, никому — или принадлежит любому, кому государство решит вдруг его отдать. Поэтому что произойдет, когда мы съедем, когда заработает новая школа и мы сюда в гости наведываться будем нечасто — или вообще не будем? Может, в него вселятся несколько семей, может, он станет общественным пространством. Возможно. Моя догадка — его разберут по кирпичикам. — Он снял очки и помассировал их подолом футболки. — Да, сначала кто-нибудь снимет всю проводку, затем облицовку, затем плитку, но в итоге все до камешка будет перераспределено. Спорить готов… Могу ошибаться, поживем — увидим. Я не так изобретателен, как эти люди. Не бывает людей изобретательнее нищих, где бы их ни находил. Когда ты беден, нужно продумывать все стадии. Богатство — наоборот. С богатством становишься беззаботным.
— Я не усматриваю в такой нищете никакой изобретательности. Я вообще не вижу никакой изобретательности в том, чтобы заводить себе десять детей, когда тебе не по карману даже один.
Ферн снова надел очки и печально улыбнулся мне.
— Дети могут быть своего рода богатством, — сказал он.
Мы немного помолчали. Я подумала — хоть на самом деле мне и не хотелось — о блестящей красной машинке с дистанционным управлением, купленной в Нью-Йорке для одного мальчика на участке, который мне особенно нравился, но к машинке прилагалась неучтенная загвоздка с батарейками — не учтенная мной, — батарейками, на которые иногда были деньги, а бо́льшую часть времени — нет, и потому машинка неизбежно оказалась на полке, которую я заметила у Хавы в гостиной: на ней выстроились декоративные, но по сути своей бесполезные предметы, принесенные несведущими гостями, в обществе нескольких умерших радиоприемников, библии из какой-то висконсинской библиотеки и портрета Президента в сломанной рамке.
— Я вижу свою работу так, — твердо заявил Ферн, когда засвистел чайник. — К ее миру я не принадлежу, это ясно. Но я здесь для того, чтобы, если ей станет скучно…
—
— Моя работа — обеспечить, чтобы здесь, на земле, осталось что-то полезное, что бы ни случилось, когда б она ни уехала.
— Не понимаю, как ты это делаешь.
— Что делаю?
— Имеешь дело с каплями, когда можешь видеть океан.
— Опять иносказание! Ты же сама говорила, что терпеть их не можешь, а теперь вот подцепила местную привычку!
— Мы пьем чай или как?
— Вообще-то так гораздо проще, — сказал он, наливая мне в стаканчик темную жидкость. — Я уважаю того, кто способен думать об океане. У меня же ум больше так не работает. Когда я был молод, как ты, — тогда, возможно, а сейчас — нет.
Я уже не могла определить, говорим ли мы обо всем мире, о континенте вообще, о деревне в частности или просто об Эйми — о ней, невзирая на все наши добрые намерения, на все наши иносказания, мы оба, похоже, очень ясно думать не могли.