Но, как и множество людей, чьим родом занятий была переделка мира, при личном знакомстве он оказался возмутительно мелочен. При нашей первой с ним встрече господствовала не политическая или философская дискуссия, а долгая тирада против его ближайшего соседа, собрата-карибца, который, в отличие от нашего хозяина, был зажиточен, много раз публиковался, располагал должностью в американском университете, владел целым зданием и в данный момент возводил «какую-то блядскую беседку» в глубине своего сада. Она бы слегка загораживала Известному Активисту вид на Хит, и после ужина, когда июньское солнце наконец закатилось, мы взяли бутылку «Рея-и-Племянника»[157]
и из солидарности вышли в сад злобно попялиться на эту недостроенную штуку. Мать и Известный Активист уселись за чугунный столик и медленно свернули и выкурили весьма скверно сконструированный кропаль. Я перепила рома. В какой-то момент настроение стало медитативным, и все мы глазели на пруды, а за прудами — на сам Хит, где меж тем зажигались викторианские фонари, и пейзаж лишался всего, кроме уток и людей авантюрного склада. От фонарей трава становилась чистилищно оранжевой.— Вообрази двух островных ребятишек вроде нас, босоногих ребят из ниоткуда — очутившихся вот здесь… — пробормотала мать, и они взялись за руки и прижались друг к дружке лбами, а я, глядя на них, почувствовала, что хоть они и нелепы, насколько нелепее их я сама, взрослая женщина, которую возмущает другая взрослая женщина, сделавшая в конечном счете для меня столько всего, столько всего сделавшая для себя и, да, для своего народа, и все это, как она справедливо отмечала, вообще из ничего. Жалела ли я себя от того, что у меня нет приданого? И когда я оторвала взгляд от косяка, который как раз сворачивала, мне показалось: мать прочла, что у меня на уме. Но разве ты не понимаешь, как невероятно тебе повезло, произнесла она, — ты живешь в такое время? Такие, как мы, — мы не можем ностальгировать. У нас в прошлом нет дома. Ностальгия — роскошь. Для нашего народа есть одно время — сейчас!
Я прикурила косяк, налила себе еще с палец рому и слушала, склонив голову, а утки крякали, мать произносила речи, покуда не стало поздно, и ее возлюбленный не погладил ее мягко по щеке, а я поняла, что мне пора спешить на последний поезд.
В конце июля я переехала в Лондон — но не к матери, а к отцу. Я вызвалась спать в гостиной, но он об этом и слышать не хотел — сказал, что, если я буду ночевать там, от шума, который он поднимает, спозаранку уходя на работу, стану просыпаться, и я быстро согласилась с такой логикой и позволила ему укладываться на диване. В ответ же я чувствовала, что мне лучше бы побыстрей найти работу: уж отец мой на
Четыре
Выйдя из лесной маршрутки — после многомесячного отсутствия, — я заметила Ферна: он стоял у дороги, очевидно — ждал меня, вовремя, словно бы здесь автобус приходил по расписанию. Я была счастлива его видеть. Но оказалось, что он не в настроении для приветствий или любезностей — просто подстроил свой шаг к моему и тут же пустился в тихий инструктаж, поэтому, еще не дойдя до двери Хавы, я тоже оказалась отягощена бременем слухов, охвативших нынче всю деревню: что Эйми сейчас занята процессом добывания визы, дабы Ламин вскоре переехал в Нью-Йорк на постоянное жительство.
— Ну, так ли это?