Я сказала ему правду: я не знаю и знать не хочу. В Лондоне я вымоталась, держа Эйми за ручку всю трудную зиму, как лично, так и профессионально, и, следовательно, была в особенности невосприимчива к ее изводу личной драмы. Альбом, на запись которого она потратила все мрачные британские январь и февраль, примерно сейчас уже должен был выйти, но его положили на полку из-за краткого уродливого романа с ее юным продюсером, который по окончании забрал с собой все песни. Всего несколькими годами раньше такой развод стал бы для Эйми лишь мелкой неурядицей, едва ли стоил бы половины дня в постели за просмотром старых, давно забытых австралийских сериалов: «Летающих врачей», «Салливэнов»[158]
, — таким она занималась в моменты крайней ранимости. Но теперь я заметила в ней перемену: ее личная броня была уже не та, что прежде. Бросать самой и бывать брошенной — теперь такие действия уже не были ей как с гуся вода, ее такое в самом деле ранило, и почти месяц она ни с кем не встречалась, кроме Джуди, едва выходила из дому и несколько раз просила меня ночевать с ней в одной комнате, рядом с ее кроватью, на полу, потому что ей не хотелось оставаться одной. В этот период— Ладно, но почему тебе не взять с собой Ламина? С тобой он станет разговаривать. Со мной же он, как ракушка, замыкается.
— В отель? Ферн, нет. Ужасная мысль.
— Ну, тогда в поездку. Ты же все равно туда одна не поедешь, ты этот остров сама ни за что не найдешь.
Я уступила. Когда сообщила об этом Ламину, он был счастлив — не съездить на сам остров, подозревала я, а из-за возможности сбежать с занятий, — и он весь день договаривался со своим приятелем, таксистом Лолу, о цене поездки туда и обратно. Афро у Лолу было выстрижено так, что стоял гребень, выкрашенный в оранжевый, и он носил широкий ремень с большой серебряной пряжкой, на которой было написано «ЖИГ ОЛО». Похоже, договаривались они всю дорогу туда — двухчасовую поездку, наполненную хохотом и спорами на переднем сиденье под оглушительную музыку регги и множество телефонных звонков. Я сидела сзади — волоф я выучила едва ли больше прежнего, и смотрела, как мимо проплывают заросли: время от времени замечала серебристо-серую обезьянку, еще более удаленные от цивилизации людские поселения, их даже деревнями назвать было сложно, просто две-три хижины вместе, а потом еще десять миль — ничего. Особенно мне запомнились две босоногие девочки, шедшие вдоль дороги, взявшись за руки, — похоже, лучшие подружки. Они мне помахали, и я помахала им в ответ. Вокруг не было ничего и никого, они гуляли по самому краю света — по крайней мере, известного мне света, — и я, глядя на них, поняла, до чего трудно, почти невозможно мне вообразить, как они тут ощущают время. Я могла припомнить себя в их возрасте, конечно, — как мы держались за руки с Трейси и как считали себя «детками 80-х», смышленей, чем наши родители, гораздо современнее. Мы считали себя продуктом отдельно взятого мига, поскольку, кроме оперетт, нам нравились и «Охотники на призраков», и «Даллас»[160]
, и леденцовые флейты. Мы ощущали, что у нас во времени есть свое место. Какой человек на земле так себя не чувствует? Однако, маша тем двум девочкам, я заметила, что не могу выкинуть из головы мысль, что они — вневременные символы девичества либо детской дружбы. Умом я понимала, что это вряд ли, но другого способа думать о них у меня не было.