— Я же была совсем как вот эти люди — приехала сюда просто отдохнуть. Не собиралась я влюбляться! В мальчишку вдвое меня младше. — Она мне подмигнула. — И случилось это двадцать лет назад! Но то оказалось гораздо, гораздо больше, чем просто отпускной романчик, понимаете: вместе мы построили все вот это. — Она гордо оглядела громадный памятник любви: кафе с жестяной крышей, четырьмя столиками и тремя блюдами в меню. — Я женщина небогатая, я же на самом деле просто йогу преподавала. Но эти люди из Беркли — им же только скажи: «Смотрите, тут такая ситуация, эти люди в отчаянной нужде», — и, доложу я вам, вы удивитесь, они за такое сразу же хватаются, вот правда. Чуть ли не
— Но живете вы здесь со своим мужем? — спросил Ламин.
Она улыбнулась, но вопрос ее, похоже, не слишком покорил.
— Летом. Зимы я провожу в Беркли.
— И он туда ездит с вами? — спросил Ламин. У меня возникло ощущение, что он производит подспудные изыскания.
— Нет-нет. Он остается здесь. У него тут много дел весь год. Он тут большая шишка — и, наверное, можно сказать, что я — большая шишка там! Поэтому все очень хорошо получается. Для нас.
Я подумала о слое девических иллюзий, какие, судя по всему, растеряли подруги Эйми, эти свежие мамаши — у них в глазах погас какой-то огонек, несмотря на их собственную известность и благосостояние, — а потом заглянула в широкие, голубые, полубезумные глаза этой женщины и увидела в них полный раскоп. Казалось, едва ли возможно содрать с кого-то столько слоев — и она все равно способна была играть свою роль.
Пять
После выпуска, расположившись в отцовой квартире, я подавала на все позиции начального уровня в СМИ, какие только могла придумать: каждый вечер оставляла письма с мольбами на стойке в кухне, чтобы отец их утром отправлял, но так прошел целый месяц — и ничего. Я знала, что у отца сложное отношение к этим письмам: хорошие новости для меня означали плохие для него, это значило, что я съеду, — и порой у меня случались параноидные фантазии о том, что он их вообще никогда не отправлял, просто выбрасывал в урну в конце нашей улицы. Я задумалась о том, что́ мать всегда говорила о нехватке у него амбиций — в ответ на такие обвинения я всегда яростно его защищала, — и пришлось признать, что теперь я понимаю, к чему она клонила. Никогда не радовался он больше, если к нам иной раз в воскресенье заглядывал дядя Лэмберт: тогда мы все втроем усаживались в шезлонгах на плоской крыше отцовых соседей снизу, увитой плющом, и курили траву, ели домашние рыбные пельмени — обычная отговорка Лэмберта, почему он опоздал на два-три часа, — слушали «Всемирную службу» и смотрели, как из недр земли каждые восемь-десять минут поднимаются поезда Юбилейной линии[162]
.— Вот это жизнь, любовь моя, что скажешь? Никаких больше «делай то, не делай это». Просто с друзьями собрались, все вместе, с равными. Э, Лэмберт? Когда еще доведется тебе подружиться с собственным ребенком? Вот это жизнь, я понимаю, разве нет?