Как ни скрывал Ртищев нового камердинера, шила в мешке не утаишь. "А где же Ваш линкей*?" - спрашивал губернский доктор, поставив князю пиявки. - Весь уезд говорит..." Ртищев смущался: "Ходят небылицы..." Но доктор не отставал. "А правда, что он пятак насквозь видит - и решку и орла?" Доктор сгорал от любопытства, его пенсне чуть не выпадало из глазниц. В ответ Ртищев разводил руками, приглашая к самовару. "Жизнь у нас скучная, - заговаривал он зубы, - вот и мерещится, черт знает что..." Доктор вежливо интересовался урожаем, обещал в другой раз осмотреть княгиню, страдавшую хроническим недомоганием, а под занавес вдруг пускался в объяснения. "Древние полагали, будто из глаз выходят тончайшие щупальца, которые облизывают предметы, как язык змеи, современная же медицина настаивает, что это свет проникает в глазные яблоки и, отражаясь на сетчатке, раздражает зрительные нервы. Немецкая школа вообще считает, что глаза это вынесенные наружу кусочки мозга... - Доктор промокал платком вспотевшую лысину, разливая кипяток в блюдце. - Конечно, медицина шагнула вперед, но отчего тогда мы ловим спиной чужой взгляд? - И, сдувая чаинки, заключал - Его в Петербург надо..."
Ртищев демонстративно вставал. "Ну, полноте, полноте... - удерживал его доктор. - Это я так, теоретически...." "А слышали, - добавлял он, уже трогая шляпу, - мальчишка-граф застрелился, говорят, проиграл казенные..."
А Ртищеву становилось все хуже. Не помогали ни песочные ванны, ни кровопускания, которые прописывал доктор. Он уже с трудом держался в седле, а во сне все чаще скакал верхом без коня. И чем ближе была кончина, тем чаще он видел ребенка посреди моря желтых одуванчиков. Ему около пяти, у него пухлое лицо, коленки в ссадинах. "Арта-а-мон", - сбиваясь на визг, зовет гувернантка, но ее крики делаются все глуше. Ребенку весело, оттого что обманул maman, сбежал на лужайку за дом, он совершенно один, вокруг гудят шмели, слепит солнце. И вдруг его пронзает ужасная мысль, что все это, раскинувшееся вокруг, пребудет опять и опять, а он исчезнет с лица земли неведомо куда, и это случится непременно, и поделать с этим ничего нельзя. "А где же я буду, когда меня не будет, - думает ребенок. - И где был?" От накатившего волной страха он не смеет шелохнуться, застыв с широко открытыми глазами. "Ах, вот Вы где, Артамон... - вышла из травы гувернантка, с красными пятнами на шее. - Маменька ругаются..."
А теперь Ртищеву не было страшно. Только ночами подступала невероятная грусть. Он чувствовал себя книгой, написанной мудрейшим автором, она томится на полке, ожидая благодарного читателя. Но тот проходит мимо, а ее хватают не те. "А где было взять тех?" - эхом взрывалось в мозгу, и мысль убегала, уличенная в бесплодии. "Спешите любить..." - накрывшись простыней, неизвестно кого наставлял Ртищев, чувствуя, что забирает с собой целый воз нерастраченной любви. Из прошлого он видел и будущее, к которому шел по разведенному мосту. "Видишь ли ты ад?" - плакал он, прильнув к Лаврентию. "Вижу", - крутил головой Остроглаз, косясь по сторонам. А иногда, вздрогнув от деревянного голоса, Ртищев отталкивал слугу. "Ты вот все видишь, а нищий, - раздраженно язвил он. - А я, слепой, прикажу - и тебя высекут... Вот оно: видит око, да зуб не имет..."
А оставшись один, читал Евангелие, искал утешение, но не находил, вспоминал книги про неудачников, разнесчастных горемык, повсюду лишних. "Это не про меня, - думал он когда-то, читая их злоключения. Но прошло двадцать лет, и он встал в их ряды. Судьба всех манит путеводной звездой, а потом бросает на половине дороги.
Во сне Ртищев видел тысячи глаз, молча наблюдавших за ним, точно индийский божок, про которого ему рассказывали в Париже. Ему отчего-то делалось стыдно, он пытался оправдываться, но, еще не проснувшись, понимал, что несет детский лепет.
Умер Артамон Ртищев прикованный к самому себе, сосредоточившись на своей особе, как почтальон на вверенной ему дорогой сумке, которую обязался доставить по назначению. Приподнявшись на локте, он дул воздух, силясь что-то произнести, но его последних слов не разобрали. И только Лаврентий прочитал по губам: "Иду к Парамону..."
После панихиды ели кутью, вспоминали заслуги покойного. И через четверть часа имя мертвого хозяина Домокеевки забылось, утонув в бесконечном русском споре.