…На манеже чудят со смыслом. Словно великовозрастный ребенок с зачатками гениальности, которые вдруг выразились пузырем в неожиданную сторону, публику веселит человек, считающий, что весь мир — это анекдот, который господь бог от скуки рассказывает самому себе, — мало похожий на классического клоуна, с символичным на две краски (черная с белой) гримом, сделавшим лицо скошенным (впрочем, это безобразие несколько смягчает впечатавшаяся в центр красная картофелина носа), опустившийся, небрежный, не шнурующий за ленью собственных ботинок, отчего ему приходится подволакивать ноги, но что добавляет комичности; один из ботинок лопнувший, с отстающей подошвой, урчащий, озубастеный гвоздями — сущий бульдог, а не ботинок! — клоун время от времени подкармливает его перышками, которые мимоходом надергивает из прорех своего мятого пиджака, когда–то принадлежавшего племени смокингов, но подзабывшим собственную классическую породу и «опустившимся» вместе с хозяином. Перышки медленно опускаются, ботинок их перехватывает, заглатывает, клацкая гвоздями, и довольно урчит. Видно, что оба, он и хозяин, голодны — когда клоун останавливается возле инспектора манежа, что благородно отставив палец, берет с серебряного подноса, который держит для него униформист, один бутерброд с икрой за другим, зажевывая их в два приема, ботинку отчаянно хочется вцепиться в зад, а хозяину ботинка в бутерброд, и оба…
Миша смеется взахлеб. Клоун фокусничает: на его глазах достает из стоящего на столике цилиндра мордатых зайцев — одного за одним — и творит над ними вещи несусветные. То напихает одному цветных платков в рот, и перевернув «бедолагу», начинает вынимать их через задницу, но уже связавшимися в ленту. То оторвет зайцу уши, которые ему чем–то не нравятся, да вытянет из огрызков новые — метра на полтора. Мохнатого опустит обратно в цилиндр, придерживая за уши, пощелкает в воздухе ножницами — бросит их туда же, и тут же вынет зайца уже неприлично голым — выбритым до розового цвета, еще и с лапами обутыми в ласты…
Играет на флейте, но сразу видно не для других, а исключительно для себя, для собственного удовольствия, не парит в воздухе, но вдруг став тонким изящным, ходит по горлышкам бутылок, беспорядочно расставленных на листе крашеной фанеры. Узкие лучи прожекторов светят вниз, словно хотят выбить бутылки из под ног клоуна, и зеленое стекло отбрасывает таинственные блики.
Каждый клоун — штучный товар и должен чем–то отличаться от коллег. Но здесь чертой, странной, удивляющей, служила его ненавязчивость. Словно, вот «существо, которое само по себе», отгороженное стеклом, не пускающее в свой мир, разрешая только смотреть на него, но показывал этот мир щедро, не так, как впихивают рекламу, а как это присуще человеку щедрой души от мира не только щедрого, но и разборчивого. Смотреть можно всем, входить единицам.
Извилина видит и другое. С некоторой тревогой отмечает усталость работы клоуна, зная, что нет для актера большего врага, чем равнодушие — от этого, однажды заползшего в сердце червя, потом чрезвычайно сложно избавиться. И сколь трудно от него уберечься, день ото дня выполняя одно и то же, как некий автомат. отчего даже меняющиеся ежедневно лица кажутся одинаковыми, словно слепленными с одного лекала — не зрительские ряды, а надоедливые обои, оттиснутые раз и навсегда.
Зашли в гримуборную, где их беззастенчиво облаяла дворняжка грязнорыжего цвета.
В гримерке, с грустными, выжатыми, как жмых, глазами, найдя в Мише благодарного зрителя и слушателя, клоун продолжает смешить, словно и не закончил свой рабочий день. Извилина, и тот, время от времени всхлипывает, и даже Молчун, являя собой зрелище редчайшее, улыбается чуточку стыдливо, должно быть, от того, что не может не улыбаться, а счастливый Миша вытирает и вытирает слезы.
— Тяжело? — спрашивает Извилина, дождавшись паузы.
— Актерское мастерство — это как тюбик пасты: то полный, то давно израсходованный. Его давишь–давишь, а ни фига. А вот иногда ощущаешь себя предельно наполненным, щедрым…
— Сегодня какой был?
— Угадай! — говорит клоун.
Извилина хмурится, потому как понимает, что не рискнет, не в состоянии.
— «Мастер не может быть назван мастером, пока он сохраняет привязанность к тому, что делает…» — говорит клоун.
— Ягю Мунэнори — «Искусство меча», — кивает Извилина, словно соглашаясь.
Миша смотрит во все глаза, как на двух близнецов. Словно сошла кожура, и раскрылась в каждом некая нетипичность, присущая лишь мудрецам или клоунам.
Садятся пить чай…
— Все, что умного ни сказано, сказано кем–то и когда–то в первый раз. Собрать бы этих мыслителей, да заставить все передумать заново — иначе! Пусть выдумывают глупое! Отчего мир такой дурной? Не от их ли умного, чего не понимают, не хотят понимать и идут наперекор? Вот заставить бы передумать заново, а после утопить всех разом! — говорит Клоун.
И все присутствующие понимают, что перед ними философ, а значит, дело едва ли не безнадежное… Лучше бы пил! Добро худом бывает, но что б худо добром?