Эти «в своё время», «ребятам» и покровительственное «мой друг» гнусновато укалывали сознание…
Помолчав, Ермаков тихо, неохотно отлепляя слова от немоты, сказал:
– Давай на «ты».
Косыгин празднично хрустнул позвонками, запрокидывая голову:
– За-про-сто. Если так удобнее… Так чё ты мрачный такой?
– А чему радоваться?
– Жизни.
– Такой?
– Любой.
– Поздно.
– А я тебе завидую.
– Почему?
Они быстро, глаза в глаза, кидали короткие фразы через стол.
– Видите ли… Ой, видишь ли… Вы…
– Ты.
– Нет, вы… должны научиться строить и двигать этот мир без нас. И вы научитесь. Обязательно. В моём детстве говорили: человек такая…
– Скотина, я знаю. Так дед говорил.
– А вы не скоты, вы – бабочки. Понимаешь? Бабочки-подёнки, крылышки прозрачные, летают всего денёк, и так вечность, представляешь? Кружат над водой, спариваются и гибнут… Они даже ничего не едят, ртов у них нет, зато глаза огромные, чтобы успеть побольше увидеть. А Моррисон, Кобейн, Башлачёв… Лермонтов… А великие битвы Македонского и Невского… Большинство людей веками не доживали до тридцати. А твои современники… Пианисты, физики, программисты… Вспомни хотя бы тех, кто ушёл в семнадцать! Тони Гринан, Надя Хасбулатова, да тот же Трёхцветов…
– Васю я знал. – Ермаков покривился от болезненного воспоминания о поэте, но и от того, сколь надоедливо-жалок весь этот утешительный трёп книжек, блогов, психотренингов. Вяло пробормотал: «Я, я, я, что за яркая явь…»
– «Милый гад, головёшку поправь»… – подхватил Косыгин. – Вспыхнул человек и сгорел! Кто счастливее, бабочка или черепаха? Я одно знаю: что мне, что тебе всё равно за тортиллой не угнаться… Не курю, бегаю, плаваю, а не угнаться. Двести лет, как ни бегай, не проживу. А вот сто могу! – Он хохотнул, распустив морщины и розовея.
И словно в поисках аудитории повёл загорелой лысой головой, озирая кабинет победным взглядом.
Он увидел отцветшие постеры на стене, фотографии в рамках на отдельном столике, разорванные картонные коробки на полу, там же – строй запылённых квадратных бутылок, стопку из трёх-четырёх планшетов, а ещё красный облупленный шлем мотоциклиста, валявшийся в луже солнца, как после аварии.
Косыгин заглянул в чашку и пожевал губами:
– Чего таить, обычно люди моего, так сказать, круга не жалуют эти времена. А я им говорю: в наших поколениях такого не было, чтоб столько талантов расцветали так рано. В двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать… Синдром бабочки! Они говорят: сплошная жесть, людоеды пещерные, с каждым месяцем всё адовее, мы уйдём и мир сдохнет. А я говорю: человечество рождается заново. С болью, с тоской, с восторгом… И цивилизация ещё возродится… И в космос опять полетим. Бабочка не может не летать!
Ермаков, теряя нить трёпа, смотрел на рот должка, извилистый, лоснящийся, жадно трепещущий, и вспоминал, как раньше на всех углах вещали про медузу, которая якобы живёт бесконечно, но бессмысленно, и о том, как в сравнении с ней свезло человеку… Сейчас такие речи вроде поутихли.
Телефон, экраном вниз, загудел и заползал по столу недодавленным жуком. Косыгин поймал его и передал Ермакову.
– На месте! – заорала трубка.
Ермаков откатился от края стола, осторожно выбрался из кресла и, пришаркивая, подошёл к окну.
На улице стоял древний инкассаторский броневик с устрашающими и яркими граффити на боку – драка волка с медведем. Возле машины топтались большие заросшие мужики с автоматами.
Косыгин бесшумно вскочил и подлетел к окну лёгкий и возбуждённый.
– Ой, вот они наши… – Он, хихикнув, подыскивал выражение. – Ну что, идём?
Оба отвернулись от окна и пошли на выход. Глянув через плечо на медленного чиновника, резвый инженер притормозил у столика с фотографиями, стоявшими рядами, как надгробия.
Парень лет восьми в кожаной бейсболке, с усами и сигареткой, в котором сразу узнавался хозяин кабинета. Женщина: сарафан, пухлые руки, гордая посадка головы. Снимок растерянных, как перед расстрелом, стариков: очевидно, родители. Больше всего детей: двое, но много, в разных видах. На центральном кадре у ног отца, держась за его штанины, стояли насупленные малыши с щекастыми мячиками голов. Каждому года по два. Так называемый пограничный возраст.
– Какие! – воскликнул Косыгин.
Ермаков просиял:
– Мы их зовём китёныши…
– Почему?
– Жена так придумала. Им это подходит. Они уже плавают вовсю… – И тут же осёкся, заметив, как сладко и натянуто улыбается этот лысый и как скользит его насмешливый проницательный взгляд:
– У, это я понимаю, здоровячки! Не успеешь оглянуться… Я по своему вижу… – лишнее, ложное, старорежимное.
Ермаков вспомнил миражный сумрак утренней комнаты и призрак первого увядания на лицах спящих и рассеянно уточнил:
– По своему?
– Ага. Правнук…
– Пра-авнук? – повторил Ермаков нараспев и вдруг изо всех сил ударил лысого снизу вверх, в челюсть. – Щитня! – задыхаясь, толкнул его в грудь, понимая, что проиграл.
Герман Садулаев
Край, где сбываются мечты