— Где это «там», Иафет? — Он теперь не отзывался на имя Джеффри, так что приходилось или называть его Иафетом, или не называть никак.
Я бы сейчас не удивился, услышав, что все это время его мучила вовсе не опухоль — это его неправедно забытая еврейскость раздувалась в голове и давила на мозги, покуда он не надел ермолку и не отрастил пейсы, что тотчас же привело к благотворному результату. Чего доброго, он еще начнет проповедовать обращение в иудаизм как лекарство от всех видов рака.
Но оказалось, что под словом «там» он имел в виду свое сердце.
— Разве ты никогда этого не чувствовал? — спросил он, хлопая себя по груди.
— Я много что чувствую сердцем. Но не то, о чем ты говоришь. Только не начинай снова попрекать меня отрицанием.
— И ты не чувствуешь, будто тебе чего-то не хватает?
— Нет, Иафет.
— Не чувствуешь, что существует некий извечный вопрос, ожидающий ответа?
— Нет, Иафет.
Тут я покривил душой. У меня всегда имелся вопрос, ожидающий ответа. Но это был не тот вопрос, и ожидал он не того ответа, как это представлялось моему заново рожденному в лоне веры брату-иудею. Звучал этот вопрос так: «Куда подевалась книга как престижный объект и как источник мудрости?» А ответ следовало искать на полках для уцененных товаров в каком-нибудь провинциальном универмаге.
Он мне улыбнулся. Было странно видеть, как изменили его внешность борода, пейсы и ермолка. Глаза его казались более темными и блестящими, губы — более влажными, общий вид — более одухотворенным. Даже его пальцы как будто вытянулись в длину.
На полу у его ног лежала стопка книг в ярких обложках (кухонный стол был целиком занят мозаичным пазлом). Из соседних комнат доносились звуки ворочающихся во сне Альцгеймеров — или теперь их следовало именовать Альцлюбавичами?
— Мы можем изучать эти книги совместно, — предложил он.
Мне хотелось сказать ему: «Как ты думаешь, почему предложение изучать что-либо совместно сразу наводит на мысль о книгах, читать которые еще мучительнее, чем быть заживо съеденным крысами?»
Но это было бы слишком грубо даже для меня, притом что я изначально намеревался быть грубым. И я сказал так:
— Согласен, но с условием, что изучать мы будем предмет по моему выбору.
— И что это будет за предмет?
— Романы Генри Миллера.
Он закрыл глаза. Его веки стали более тяжелыми и темными, более средиземноморскими, чем были прежде. «Интересно, пользуется ли он косметикой?» — подумал я.
— Подозреваю, что ты его не читал.
— Не читал.
— Тогда почему ты закрываешь глаза с таким видом?
— Я спрашиваю себя, насколько его книги могут быть похожими на твои…
— Хотел бы я, чтоб
— Ты же знаешь, я никогда не увлекался чтением.
— Я знаю. Потому и удивляюсь, видя у тебя такую кипу книг.
— Ну, это совсем другие книги.
— Надо полагать.
Я взял верхнюю из стопки. Письмо справа налево, старинный шрифт — тяжеловесный и скорбный, в котором невозможно почувствовать музыку гласных. В ушах прозвучало шокирующее, непростительное, неопровержимое определение Святой земли, данное Леопольдом Блумом: «Седая запавшая пизда планеты».[100]
Мы были два похожих еврея, Блум и я. Тонкокожие, всегда готовые увидеть оскорбление в чужих словах, всегда допускающие двойное толкование —Но, как оказалось, пока еще не хватит.
— Ты когда-нибудь писал книгу про нас? — удивил меня внезапным вопросом Иафет.
— Про нас?
В качестве пояснения он покрутил одни из своих локонов, призванных изображать пейсы. Будь у меня пейсы, подумал я, так бы и крутил их все время, не смог бы удержаться. А то и машинально, сам того не замечая, выдергивал бы их волосок за волоском.
— «Нас» как чего-то единого не существует, Джеффри… то есть Иафет. И я никогда о «нас» не писал.
— Но почему? Что с нами не так?
— Просто мне это было неинтересно, как тебе неинтересно читать книги. И я не вижу, почему мой подход должен измениться только потому, что с тобой произошли какие-то трансформации, называй их как хочешь. У тебя есть опухоль. У меня ее нет. Если вера тебе помогает с ней бороться, прекрасно. Я очень рад за тебя, но не пытайся навязать свои понятия мне.
Это, в конце концов, оскорбительно.
— Ты упускаешь из виду один момент.
— Вот как? И что это за невидимый мною момент?
— Рабби Орловски сказал мне, что все лучшие писатели Америки — евреи. И еще он сказал, что никогда не слышал о тебе. А вот если бы ты писал книги о евреях, он бы наверняка о тебе слышал.
— Так ведь то в Америке.
— Он не слышал о тебе и здесь.
— Мило с твоей стороны сообщить мне об этом, Иафет.
— Я помню твое интервью в «Уилмслоу репортер». Ты сказал, что любишь писать о всяких дикостях.
— Ты мне это уже говорил однажды — когда сообщил о своей опухоли.
— А теперь говорю еще раз. Ты любишь писать о дикостях?
А где ты найдешь людей более диких, как не среди евреев?