Джехол двигался вперед спокойным шагом… Самарканд… да… В сторону Ирана тоже простирались незнакомые, суровые пустыни. Можно было уехать туда, потеряться в них. А можно было поехать и на восток. За провинциями Мазари-Шариф, Каттаган, Бадахшан, на краю афганской земли находился загадочный перевал Куал ан Панжа, такой высокий, что доходит до самой Крыши Мира… Там люди ездят на белых буйволах… А еще там живет снежный человек… Погруженный в свои мечтания Уроз выехал за пределы имения. И тут уж и мысли, и планы, и мечты утратили для него всякий смысл.
Была только степь. Впереди него. Вся в его распоряжении.
И это была уже не та, словно покрытая пеплом, изрезанная тенями степь, какой она предстала однажды вечером перед измученным, растерянным, гниющим, готовым расплакаться от слабости и от волнения человеком, который вышел из ущелий Гиндукуша и в котором Уроз сейчас не узнал бы самого себя. Теперь это была действительно степь, беспредельная в своем порыве, настоящий океан трав, волнами раскинувшийся насколько хватает глаз, с солнцем, щедрым и гордым, и небом, таким высоким и открытым, как нигде в мире, и еще этими крылатыми облаками, которые неслись, гонимые ветром, и этим запахом, особенным, горьким ароматом полыни, и этой прекрасной, ничем не ограниченной свободой.
Вся степь. Его степь. Простиравшаяся перед ним.
Перед ним, родившимся для нее вторично. Вот он сидит в седле, сильный и гибкий, чистый, в богатой одежде. И он свободен, свободен, как никто до него не был и не мог быть свободным, всадник, едущий без цели и без возврата.
И конь его – уже не та грязная кляча, неухоженная, взмыленная и голодная. Он сжимал своими ляжками жеребца, по красоте и силе не имевшего себе равных. Как и он сам, конь его был сыном степей. Как и ему самому, коню не терпелось ринуться вперед, в это зовущее пространство. Он уже не любовался своей красой. Вытянув шею, со вздувающимися ноздрями, он прижимал уши, словно их уже хлестал ветер скачки. И то ли от солнца, то ли от нетерпения, от шерсти его отскакивали звездочки-искры.
Кожей своей, нервами, костями, всей своей кровью Уроз был слит с конем в едином желании помчаться. И с каждой секундой это желание у него нарастало. Теперь ожидание превращалось в муку, в тоску. Но вместе с тем оба они находили в этой трепетной горячке невыразимое наслаждение. Важно было не уступить, не сорваться. И держаться, держаться до того момента, когда боль и желание достигнут такого напряжения, что освобождение от них доставит такую же радость, как и само наслаждение.
Склонившись к холке Джехола, Уроз с прищуренными раскосыми глазами, казавшимися почти закрытыми, с резко выпятившимися вперед над впалыми щеками скулами укорачивал, укорачивал узду, слушал, как клацает сталь мундштука о зубы коня, и приговаривал шепотом: «Нет еще, погоди, погоди…»
В таком вот состоянии борьбы и согласия Уроз и его конь застыли на краю степи. И Уроз почувствовал в коне такой огонь, такой сгусток дикой энергии, что усомнился, удержится ли он, одноногий, в седле, когда даст ей выход. Это и послужило ему толчком. По его лицу пробежала волчья ухмылка. «Вот сейчас и увидим», – подумал он. И, отпустив поводья, сжал коленами бока Джехола. В ту же секунду он издал варварский боевой клич, с каким от Монголии до Волги всадники устремлялись вперед, понукая демонов степных трав с горьким запахом и одновременно бросая им вызов.
Он удержался. Несмотря на мощный рывок. Несмотря на яростный прыжок. Несмотря на безумную скорость галопа. Удержался.
Так что гордыня Уроза была снова польщена. Но это длилось лишь одно мгновение. Тотчас другое счастье заполнило его всего, причем такого свойства, что все остальные чувства казались пустыми и мелочными. Широкое, как степь. Высокое, как небосвод. Щедрое, как солнце. Чистое, как пропитанный полынным запахом ветер.
А конь не скакал, а просто летел. Вытянувшись, он, казалось, висел в воздухе и касался земли лишь затем, чтобы оттолкнуться от нее и вновь лететь. Прильнув лицом к развевающейся гриве, Уроз, легкий, невесомый, хотел только одного: лететь вот так над степью, как он уже летел, причем так близко к ней, чтобы и эта земля, и эта трава, и он сам сливались в одно целое.
Каждый узор этого дикого, естественного ковра, убегавшего назад под животом коня, был так давно, так хорошо ему знаком, что различал, буквально на лету называл каждую нить утка и основы. Знал он и крошечных грызунов, живущих в кочках сухой травы, узнавал по мордочкам и окраске их породу, когда, напуганные грохотом налетевшего на них галопа, они прятались по своим норкам в земле. В голове Уроза мелькали крошечные фигурки этого народца, прислушивающиеся во всей округе к топоту копыт, не переставая жевать, шуршать и перешептываться.
Он думал о зиме, которая должна была скоро наступить и покрыть снегом землю, о белых вьюгах под черным небом, об инее на кустах, о дыхании лошадей, превращающемся в густой пар, о звонком цокоте копыт по замерзшей почве.