– Из-за тосканского вопроса?
– Они, выражаясь дипломатически, кто-то вроде персон нон-грата. За связи с неким тайным обществом.
Я немедленно насторожился. Но собеседник мой казался откровенен и прост, что убедило меня в его решительной непричастности к заговорам.
– Мои друзья не состоят в обществах, кроме светских, так что им известна лишь одна сторона семейства Россетти.
– Не всегда знаешь, в чём состоишь, – вздохнул он непритворно. – То есть вы можете не состоять по доброй воле, но окажетесь вовлечены против неё.
– С вами такое случалось?
– Здесь? В краю интриг, заговоров, предательств, обмана и корысти? О, нет, конечно!
Я рассмеялся, но он, к моему удивлению, остался серьёзен.
– Простите. Я полагал, вы шутите.
За обедом, который по счастью объявили в эту минуту, мы долго разговаривали о наших научных поисках, и в конце расстались, кажется, вполне друзьями, довольные собой и удовлетворённые тем, что собеседник каждого оказался достоин его знаний. Аудиенцию у Мегемета Али Ачерби обещал устроить уже назавтра.
Наутро в английском консульстве я забрал записку от Прохора. После подробного отчёта истраченных денег, ему хватило хитрости между делом, так, чтобы никто кроме меня не догадался, известить, что проживает он в «нашем» доме. Впрочем, мне и в голову не могло прийти искать его где-то кроме прежнего обиталища Карно в Старом Каире.
Там же вручили мне и несколько запоздалых писем, одно из которых насторожило меня. Сообщали из Одесского музея, что при посмертном осмотре вещей у Бларамберга обнаружили прямоугольный камень, не описанный в музейной описи, но в записной книжке упомянуто моё имя как жертвователя. Для изучения скрижаль отправлена в Керчь Стемпковскому. Я спешно написал письмо Ивану Алексеевичу, умоляя отложить исследование до моего приезда и повременить даже с осмотром реликвии, ибо имею я насчёт неё весьма опасные заключения. Но, конечно, я не слишком рассчитывал на успех.
В приписке сообщали, что вложили в пакет и письмо самого Бларамберга, запечатанное им самим, но так и не отправленное мне. Поначалу конверт показался мне пустым, я уж подумал, что незваные цензоры позабыли поместить обратно извлечённое письмо, но тут рука моя нашарила на дне какой-то картонный предмет с многочисленными прорезями. По краю шла надпись из Апостола: «Буква убивает, а дух животворит». Он оказался не чем иным, как решёткой Кардано, о которых писал мне Иван Павлович лично в последнем своём письме. Сломленный смертельной болезнью, он так и не смог побороть обманного искушения гаснущего разума испытать на скрижали средневековый стеганографический метод, что, как я знал, было путём ложным хотя бы потому, что Кардано придумал его на пять тысяч лет позднее, чем появилось ужасное кладбище. Я с грустью вертел в руках тщательно изготовленную решётку, прозревая, какую бездну труда истратил над ней большой учёный, охваченным столь же большим заблуждением, и чувствовал, как бремя вины ложится на меня осознанием того, что я мог, но не захотел предотвратить свершившегося.
Мегемет Али почти обыкновенно даёт аудиенции чужестранцам по вечерам. Строение, занимаемое пашою, довольно велико, приёмная комната во втором этаже, и окна, у которых он сидит, обращены к пристани. Я взошёл по большому крыльцу, встречал меня переводчик и поверенный паши армянин Богос Юсуф, ловкий человек, чья голова однажды обреталась уж на плахе.
Я вошёл в обширную, чистую и просто убранную залу, близ угла коей, на софе, поджавши ноги, сидел паша, одетый по старинному турецкому обычаю, опоясанный саблей, и в чалме. Как было не вспомнить два противоречивые мнения о нём братьев Муравьёвых, один из которых описывал умное и приятное выражение лица и седую окладистую бороду, дающие маститому старцу величавую наружность, которая делается ещё привлекательнее при его ласковых речах; другой же рисовал существо невысокого роста, лукавый и скрытный взгляд беглых глаз которого сверкал из-под навислых бровей.