Но в двенадцать лет я неожиданно для себя влюбилась. Бабушка в то лето снова отправила меня отдыхать – в летний подмосковный оздоровительный лагерь. Поскольку я уже считалась подростком и вылезла за границы малышовых отрядов, это не могло не сказаться на моем стремительном постижении законов окружающего мира.
А в этом мире положено было кого-то любить. Все девчонки в лагере кого-то любили. Пришлось и мне.
Я присмотрела в соседнем отряде крепкого мальчика, который был совсем даже «очень ничего», если бы, как говорила моя подружка Светка, его не портили уши. Но уши его мне даже нравились: они были настолько оттопырены от совершенно круглой большой головы, что светились на просвет каким-то нежным особенным светом. А когда он был чем-то недоволен, смущался или его кто-то ругал, краешки этих ушей зажигались багровым и казалось, что с них вот-вот сорвутся язычки пламени. Ни у кого не было таких ушей.
Мальчик меня, правда, упорно не замечал. Но мне этого и не требовалось. Я тихонько и сладко страдала, глядя, как на вечерних танцах он обнимает какую-нибудь девочку, перетаптываясь с ней в такт Малининского «Плесните колдовства в хрустальный мрак бокала…». О чем шла речь в этом романсе, я тоже еще представляла слабо, но сердце у меня от совокупной этой картинки – плывущих над вечерней поляной тягучих звуков и мальчика с оттопыренными, нежно розовеющими ушами, неловко прижимающего девочку к себе, – замирало вполне горестно и по-настоящему. И с некоторых пор я стала ощущать, что все эти «невысказанные» впечатления мне надо куда-то девать. Они просто распирали меня, будили меня ночами, заставляя подолгу стоять у окна палаты и смотреть зачем-то на занимающийся рассвет.
Шла уже вторая половина смены. Мои подружки давно ходили со своими кавалерами за ручку, вместе садились в столовой на обед, ссорились, мирились, ревновали и даже дрались. А я все по-прежнему как дура просыпалась на рассвете и томилась, не понимая, что мне делать с этой сладкой и одновременно жгучей тоской.
Более опытная в таких делах Светка считала, что я должна «проявить инициативу». Варианты предлагались следующие: от мстительного ночного налета на спящую палату соседнего отряда с классической зубной пастой в руках до приглашения на белый танец как-нибудь вечером. Но что-то подсказывало мне, что это совершенно не то, что мне нужно. А время неумолимо катилось к концу смены.
И тогда тихая девочка Надя, которая уже успела обменяться со своим избранником домашними адресами, предложила:
– А ты напиши ему стихи на память. И на последнем костре отдашь.
Стихи? А как они пишутся? Ну, я помнила, конечно, что-то из школьной программы про «белую березу под моим окном…» и даже то, как я рассказывала это с выражением перед всем классом семь раз подряд – каждый раз поднимая руку и выходя читать, когда учительница спрашивала, кто еще сегодня выучил это стихотворение, пока учительница не потеряла терпение, и не выгнала меня из класса, и не написала в дневнике, что очень хочет видеть мою Бабушку. Бабушка, конечно, пришла, как всегда, потом долго меня ругала, но главное было в том, что спор с соседкой по парте я тогда выиграла и та вынуждена была мне отдать свою любимую, проигранную в споре ручку, которую папа привез ей не откуда-нибудь, а прямо из Германии.
Но там я читала чужие стихи. Своих я никогда не писала…
И тут я вспомнила о дедушке. Вот кого мне сейчас недоставало! Кто бы мне оказался очень кстати в такой сложный момент моей жизни.
Одновременно мне стало очень стыдно: внучка поэта, а двух строчек срифмовать у меня не получается. Видимо, сказывалась какая-то дурная наследственность, на которую глухо намекала Бабушка, когда, ругая меня за что-нибудь в очередной раз, случайно вспоминала про дедушку.
Ровно за неделю до конца смены случился родительский день. Бабушка приехала нарядная. В белом платье с розовым воланом, в какой-то сумасшедшей соломенной шляпе и с сумкой, полной моих любимых лакомств, да еще в таком количестве, что я могла беспрепятственно угостить половину лагеря.
Но дело было не в этом! Бабушку я ждала по совершенно другому поводу.
Когда мы с ней уселись наконец в беседке, я, стараясь показаться равнодушной, спросила:
– Бабушка? А сколько идут письма отсюда до Санкт-Петербурга?
– Дня три-четыре, – сказала Бабушка. – А что?
Я помолчала и собралась с духом.
– Бабушка! Ты помнишь, ты рассказывала мне когда-то про дедушку Юру? Ты можешь мне дать его адрес?
Бабушка насторожилась:
– Зачем тебе?
– Ну, так, – уклончиво начала я, с ужасом понимая, что даже моей любимой Бабушке я все же не могу сказать правду – зачем мне понадобился адрес моего поэта-дедушки.
Но Бабушка не стала меня допытывать. Она просто сообщила, что «это лишнее» и «писать ему совершенно не обязательно», тем более что завтра он будет проездом в Москве целый день, поскольку со своей питерской внучкой едет отдыхать куда-то в Сочи.