Иногда по вечерам я оставляла на крыльце клиники миску с кошачьим кормом. Если на улице никого не было, он подходил и ел, жадно хрустя, а потом неизменно пугался чего-то и бросался в безопасное место. Кот никогда не позволял мне приблизиться и прикоснуться к нему, но при этом не создавалось впечатления, что он меня боится, поэтому в конце концов я стала уважать его потребность в личном пространстве и свободе. У нас было своего рода безмолвное взаимопонимание. Мы наблюдали друг за другом с некоторого расстояния, без страха или недоверия. Иногда на пороге я находила мертвого воробья – один из тех непостижимых кошачьих подарков, что одновременно трогают и ужасают.
– Привет, – поздоровалась я. – Как жизнь?
Кот еще мгновение рассматривал меня, а потом скользнул обратно в тень. К этому и сводились наши отношения. Я не могла с уверенностью сказать, чт
В ту ночь дом казался огромным и пустым. Я бродила из комнаты в комнату, взвинченная, неспособная уснуть. Повсюду – на стенах, в зеркалах, на ворсистом ковре – я видела ту девочку, которой была раньше, и понять ее было не так сложно. Она смотрела на меня с висевших на стенах старых фотографий, где я была с мамой. Эта девочка всегда улыбалась и смеялась.
Иногда я задавалась вопросом, осталась ли бы я такой, если бы мама не умерла, а папа не ушел в себя, погрузившись с головой в работу. Так или иначе, в какой-то момент я отделилась от той маленькой девочки, оставив позади что-то, чему нельзя было найти замену. Бывало, я чувствовала, что она рядом, и в такие моменты почти понимала, кем стала. Еще немного, и я бы различила очертания всего того, что потеряла. Я стояла в своей спальне, рассматривая обычные, знакомые детали: письменный стол, за которым я делала домашнее задание; деревянный стул с прямой спинкой, где я сидела; туалетный столик с ящиками для одежды и зеркалом, перед которым красилась, когда была в настроении помодничать. А на этом табурете папа проводил у моей кровати каждый вечер, когда я была маленькая. Сидя на нем, он рассказывал мне истории о фантастических существах; о шрамах, оставленных единорогом; о девятихвостых лисах, грифонах и еще сотнях других невероятных животных. Истории всегда начинались со старого персидского рефрена: Yeki bood, yeki nabood. Я так и не выучила фарси, но эти слова запомнила.
Произнося эту фразу, папа создавал одновременно настоящее и выдуманное место. Мир, что рождался из его слов, казался больше и старше того, в котором я жила. В нем было больше света, тени становились глубже, а еще в этом мире находилось место для странных и чудесных событий. И каким-то образом этот мир никогда не исчезал окончательно, даже когда завершался рассказ.
Даже сейчас эти истории все еще оставались отчетливыми, яркими и звенели в моих ушах прежним, исчезнувшим после смерти мамы голосом отца – уверенным, любопытным. Так много всего смылось временем, но они сохранились. Они были моей опорой – единственной, что у меня осталась. Может быть, так папа пытался рассказать обо всем или же хотел помочь мне однажды уложить все это в голове.
У мамы в роду были норвежцы. Она выросла в маленьком фермерском городке в Монтане без братьев и сестер. Ей не исполнилось и двадцати, когда ее родители умерли. После смерти отца – от взявшейся из ниоткуда аневризмы – мама продала семейную ферму, переехала в Окленд и устроилась фельдшером в ветеринарную клинику. Когда в больнице Калифорнийского университета в Дэвисе появилась вакансия, мама заняла ее, надеясь однажды стать ветеринаром. Там она и познакомилась с моим отцом.
В основном я знала маму по фотографиям. У нее были темные глаза, в глубине которых словно всегда горел огонек. Когда мама улыбалась, с одной стороны улыбка всегда получалась немного шире, чем с другой. На фотографиях казалось, будто за этим скрывалась какая-то тайна, что-то чудесное, мудрое и немного озорное. Может, она знала о работе, о грифонах, лисах и всех остальных волшебных животных. Возможно, пока папа был еще прежним, это знание ощущалось по-другому.
Я улыбалась точно так же. Это было заметно на моих детских фотографиях – ленивый полумесяц с небольшим изгибом на конце, рядом с ямочкой. Я помню, что мама гордилась этим, радуясь, что передала эту улыбку по наследству. Она называла это нашей тайной. Но с тех пор, как мама умерла, улыбка стала больше походить на ухмылку – форма осталась прежней, но вся радость исчезла. И я уж точно не чувствовала себя мудрой или чудесной.