Марата осторожно освободили от наручников, усадили, придерживая. Он тихонько застонал. Правая рука торчала неестественно. Щуплый в два движения выправил ее, согнул в локте, прижал к туловищу и держал, пока накладывали повязку.
Отец оттеснил меня к двери. Ему явно хотелось мне что-то сказать – не обязательно информативное. Скорее даже наоборот. Но не мог же он наследника престола обложить на чисто русском…
– И каковы ваши дальнейшие планы, сир? – процедил он вместо этого.
– В вашем распоряжении, генерал.
– Первым же рейсом в Петербург, – сказал он. – В женском платье и с наклеенной бородой!.. – хотел добавить что-то еще, но загнал себе мысленный кляп.
– Как скажете, – пожал я плечами.
Маленький татарин в противоположном от нас углу что-то втолковывал Валерию Михайловичу. Петр с совершенно потерянным видом рисовал загогулины пальцем на столе. Марата наконец забинтовали и поставили на ноги…
Оконные стекла, оклеенные изнутри пулестойкой пленкой, вдруг стали простынно-белыми и вздулись, как паруса. Какой-то миг они держались, потом исчезли. За окнами было черно, и в этой черноте змеились багровые жилки. Меня вдавило в дверь, а потом комната как-то мгновенно уменьшилась и отдалилась, я видел ее будто через прямоугольную трубу. Труба эта вдруг покосилась, накренилась… я понял, что упал. Но это падение вернуло мне чувство тела.
Голова все еще гудела от удара, к ушам приложили то ли подушки, то ли исполинские раковины, но руки и ноги были при мне и мне подчинялись. Я поднялся на четвереньки, встряхнулся, встал на ноги. Осмотрелся. Меня вынесло в холл вместе со створкой двери. Она послужила мне чем-то вроде парашюта. Из комнаты, где мы все были, валили клубы дыма. Потом в этих клубах возник человек. Спиной ко мне. Он пятился, волоча что-то по полу. Я оказался рядом. Отец тащил Марата.
Осторожно, сказал он. Я не слышал ничего, но понял по губам. Да и что еще можно было сказать?.. Он передал Марата мне и медленно погрузился в дым.
Крик. снизу. Чудовищный крик снизу, пробивающий всю ватную завесу. Я невыносимо медленно поворачиваюсь в сторону лестницы. Грязно-белая тень (именно так я вижу: белая тень), перечеркнутая пополам неровной смоляной полосой рта, взмывает над лестницей. Красный глаз смотрит мимо. Это еще страшнее той кошки, а пистолета у меня нет… Падаю на спину, скрестив руки, перекатываюсь от удара. Чудовище, не встретив сопротивления – и опоры, – перелетает через меня, скребет когтями, почти лежа на боку и клацая зубами в воздухе… Выстрел и второй. Визг. Чудовищу больно и страшно. Это огромная белая собака. Пасть ее окровавлена. Это не моя кровь, я цел.
Кого-то из тех, кто был внизу…
Стрелял отец. Он в проеме двери, за спиной его дым и мрак. Что-то говорит. Не понимаю. Он говорит еще и еще, а я все не понимаю…
Год 1991. Игорь. Где-то в Москве
Похоже, что я даже не потерял сознания. Просто лежал, и лежать мне было хорошо, и где-то над всем этим парила мысль, что вот все и кончено, и ничего больше не надо делать, и не потому, что все сделано, а потому, что с человека, который не в состоянии шевельнуть пальцем, совсем другой спрос… сломан позвоночник, Боже мой, какое облегчение… ни тени страха, боли или сожаления… ничего… Так я лежал, время куда-то шло, не останавливаясь, а потом кровь и боль застучали, задергались, забились и запульсировали во всем теле, и я понял, что цел, и что самое большее, на что могу рассчитывать, – это переломы конечностей, и я встал на ноги, просто чтобы проверить, есть они или нет – переломы, – и, конечно, никаких переломов не оказалось, и надежды умерли, не успев родиться.
Я стоял на цветочной клумбе, овальной, размером примерно три на четыре шага. В клумбе после меня осталась глубокая воронка. Валялись сучья и ветки. Одинокий тополь, в который мне повезло попасть, торчал посреди страшно захламленного двора: бревна, доски, битый кирпич. Позади меня чернел скелет полуразобранного старого дома, другой дом, еще целый, но уже, наверное, нежилой, стоял впереди.
Справа и слева двор ограждали каменные брандмауэры. На секунду меня охватила глупая паника: мне показалось, что отсюда нет выхода. Потом я увидел промежуток между домом и правым брандмауэром. Наверное, там ворота. Я снял шлем. Было светло, но то ли дымно, то ли туманно. Пахло керосином. Я поковылял к выходу. Я даже не чувствовал, что иду: все забивала боль. Боль и подавление боли. На этом меня сейчас замкнуло. Иначе нельзя, иначе не сделать и шага. Навстречу и мимо, обогнув мои ноги, проплыл «горб» – вернее, то, что от него осталось. Генератор, почти отделившийся от корпуса и державшийся на каких-то металлических нитях, казался головой на свернутой шее. Я вплыл в проход между стеной дома и брандмауэром и увидел женщину. Женщина, одетая странно: в светлый, расшитый блестками халат и овчинную безрукавку, – сидела на корточках, привалившись спиной к стене, и пела: а-а, спи-усни… это могло бы сойти за колыбельную, если бы не звучало так громко и отчаянно. В руках, обняв, она держала релихт.