Парикмахером он был превосходным, скорее даже артистом, нежели ремесленником. Профессией своей гордился. Любил вскользь заметить, что она – одна из старейших и самых почётных. Она превратила Hоmо sapiens из дикобраза в элегантного джентльмена. Платон называл её искусством. Мудрые цари в древние времена именно в лице брадобрея часто имели мудрого советчика. О парикмахере написаны лучшие оперы, чего нельзя сказать о многих других специалистах, – и он начинал насвистывать арию Фигаро. В галстуке Оливко носил оригинальную булавку: свой собственный портрет в золотой оправе. Портрет этот был результатом больших усилий: Оливко снимался для него не менее десяти раз, пока наконец не остался им доволен.
И на этого «сверхчеловека» Бублики стирали бельё! Они наглотались и сарказмов, и оскорблений. Не раз салфетка или полотенце швырялись Варваре прямо в лицо с предупреждением раз навсегда запомнить, что парикмахер Оливко – не свинья, готовая лизать всякую грязь, и не лягушка в грязном болоте, как их другие клиенты.
И вот этот самый человек, почтительнейше согнувшись, тая в сладчайшей улыбке, с гребнем в руках, застыл около кресла Милы. Он созерцал эффект букетика и венчика в зеркальном отображении Милы.
Ещё одно существо, как вороватая мышь, сновало вокруг Милы. Это была портниха Полина Смирнова. Её рот был полон булавок, и казалось, что они были её металлическими усами. Она закрепляла блёстки на подоле платья Милы.
– Варя! – воскликнула Мила. – Ты только посмотри, как я буду одета. А ты – в форменном платье. У тебя нет ничего для бала?
Парикмахер быстро обернулся, на лету начав изысканный поклон, подобающий гостье Головиных, полагая увидеть «аристократического ребёнка». Его голова с туго приглаженными мельчайшими кудерьками, похожими на маленькие агатовые шарики, резко блеснула отражённым светом лампы. На лету глаза его встретились с испуганными глазами Варвары – оба узнали друг друга, и оба застыли на мгновение: Варвара от страха, Оливко от негодования. Не закончив своего поклона, «Фигаро» остановился на половине и даже выронил гребень. Нагнувшись за ним, он, по крайней мере для себя, этим замаскировал свой поклон. Но глаза его скользили по Варваре, словно по ней прошмыгнула ящерица, и в них было: «Погоди! Я ещё встречусь с тобою!»
– Мсье Оливко, – обернулась к нему Мила, – пожалуйста, сделайте и моей подруге такую же причёску, как моя. Совершенно такую же.
Парикмахер вздрогнул от нанесённого ему оскорбления: причёсывать Варвару! В нём возмутился артист, привыкший работать исключительно лишь с благородным материалом. Он сдержал своё негодование. Для вида скользнув взглядом по голове Варвары (и она почувствовала жар там, где скользил его взгляд), он произнёс холодно, с достоинством:
– Я сомневаюсь в возможности этого. Только хорошо в ы м ы т ы е волосы могут держать горячую завивку.
Тётя Анна Валериановна, только что вошедшая в комнату, уловила и этот взгляд, и этот тон. Факт, что нанятый по часам парикмахер смеет критиковать головинских гостей, возмутил её. Она сказала высокомерно:
– Будьте любезны с е й ч а с ж е вымыть волосы нашей гостьи и завить их.
– Сейчас? – Парикмахер понял её тон, но не имел привычки возражать подобным клиентам, наоборот, он ответил, говоря грустно и сладко, словно вспоминая дорогого покойника после панихиды: – Хорошо вымыть, высушить и завить эти волосы – mаdаmе, мильон извинений! – займёт много времени. Барышня будет готова только к утру.
В словах парикмахера была доля правды. Не удостоив его ответом, дав этим понять, что он для неё уже перестал существовать, тётя обратилась к полумёртвой от страха Варваре:
– Варя, пойдём ко мне. Я с а м а сделаю тебе причёску.
Напомаженные волосы Варвары были заплетены в две косички. Косички обёрнуты вокруг головы, и на темени водружён прекрасный бант. Бант был светел, закруглён, словно парус. Под ним Варвара плыла к счастливым берегам первого бала.