Там, где тьма чернее чёрного и имеет цвет самой себя, где ничто не является чем-то, а тьма, тем не менее, чище света, находился Он[13]
. Он всегда находился там; Он предавался размышлениям в те моменты, когда вообще был способен размышлять — в те короткие промежутки сознания между вечно кажущимися периодами того, что могло быть только сном или небытием, и, может быть, каждый раз умирая и возрождаясь, если Он вообще мог умереть — этого Он тоже не знал. Затем Он попытался думать о себе и понял, что у Него есть имя, Сайега, которое ничего не говорило Ему о себе самом, кроме того, что Он существует. Он просто жил, к Нему нельзя было прикоснуться в каком-либо месте, ибо таковое отсутствовало, но и к другим вещам Он не мог прикоснуться.Его можно было бы назвать злом, если бы зло имело рациональный смысл в Его существовании, которого у Него не имелось. Скорее Сайега являлся чем-то за пределами придуманных человеком законов добра и зла, Он был природной силой или естественным событием, таким как пожар в лесу или торнадо, или буря, или просто смерть, чем-то, к чему неприменимы никакие искусственные законы.
Иногда в те редкие моменты, когда Ему позволяли думать, или, может быть, Он сам позволял себе думать, потому что не знал, были ли периоды сна-смерти созданы Им самим или нет, Он пытался вспомнить что-то ещё помимо своего имени. Затем перед Ним появились картины тысячелетий голубого льда, а после — огнедышащих вулканов, бородавок на поверхности Земли, и всё это показалось Сайеге настолько глупым и незначительным, что вызвало в Нём возмущение, и Он вернулся к смерти и сну. Время также не имело никакого реального значения, оно было просто чем-то, что проходило незамеченным, совершенно неважным для такого существа, как Сайега, запертого в Его, возможно, самодельной тюрьме и только благодаря тому, что Его разум соприкасался с внешней реальностью. И в те моменты, когда Он пребывал в состоянии пробуждения, полного пробуждения, Он ненавидел, как может ненавидеть только тот, кто находится за пределами добра или зла. Он видел глазами, которые не являлись глазами, и слышал ушами, что не являлись ушами, и думал всем своим существом, потому что у Него не было таких примитивных органов, как мозг. Он ненавидел молча.
В течение эонов некоторые из его чуждых снов достигали людей и сводили их с ума, заставляя их бормотать что-то невнятное. Некоторые люди были защищены сильней и они просто чувствовали внешние прикосновения Его снов, и пытались интерпретировать их сознательно в своих сочинениях, или использовали их бессознательно в сверхъестественных историях. Некоторые авторы записывали их как рассказы, зная, что мир никогда не примет такую совершенно чуждую реальность. Конечно, их тоже считали сумасшедшими, как и тех, кто действительно сошёл с ума из-за снов Сайеги. Ни у кого не было ни знаний, ни возможностей искать другие объяснения. Потому что Его имя уже было записано давным-давно. Другие имена, которые приписывались Ему, были высечены на известняковых табличках; и Его форму рисовали на стенах подземных пещер, которые ещё ожидают, что их откроют. Но Его форма была ненастоящей и постоянно изменялась, и позже люди писали о Нём дрожащими пальцами на древних свитках, а ещё позже — в рукописях, и все они были сожжены, когда их обнаружили. А когда некоторые осмеливались печатать Его имя, писателей и печатников сжигали вместе с их книгами. Но некоторые всегда выживали, некоторые всегда или хотя бы частично оставались в здравом уме и толковали Его сны. Одни молились Ему, предлагая ещё теплое, бьющееся сердце, вырванное из кровоточащей груди жертвы, другие проклинали Его на многих языках, но Ему было всё равно. Он не испытывал к таким людям ни большей, ни меньшей ненависти за то, что они делали. Он ненавидел их
Но иногда Сайега тоже грезил, грезил о других, таких же, как Он сам, и всё же таких разных, таких же древних, как Он сам, и таких же скрытых эонами безымянного ужаса. И Он гадал, где они находятся.
В укрытии, или в цепях, как Он сам? Ожидающих… Всегда ожидающих.
Ненавидящих… Всегда ненавидящих.
Герберт Рамон смотрел вслед уходящему поезду. Медленно двигаясь, тот полз, как улитка по изъеденным ржавчиной рельсам, постанывая, словно старый, усталый зверь. Локомотив казался таким же древним, как и маленькая станция, на которой Рамон сошёл с поезда. Послышалось последнее сопение, усталое покашливание, прежде чем вагоны окончательно скрылись из виду, последний признак того, что здесь, в горах Франконского Альба считалось цивилизацией.