Ревновать его можно было, пожалуй, только к Тэдди. С мальчиком он по-прежнему проводил уйму времени – и не только в занятиях. Рэйчел пришла в ужас, когда в августе того же года на поле перед домом появился сверкающий самолёт – подарок для Тэдди. А через месяц Тэдди уже был в воздухе – за штурвалом. Она понимала: иначе нельзя. Судьба этого мальчика – это судьба воина и государя, даже если он никогда не наденет настоящую корону, и глупо, немыслимо этому мешать. Она знала – конечно, знала. Но то, как Гурьев воплощал эту судьбу в реальность, всё равно приводило её в ужас, хотя Рэйчел отчётливо понимала – никто, кроме Джейка, не сможет этого сделать. Никто, никогда не сможет сделать это лучше него.
О, Господи. Джейк. Мой Боже, мой храм. Моё счастье-судьба, моя боль. Мой ласковый зверь, мой Серебряный Рыцарь.
Это было такое горькое счастье – чувствовать спокойное лучистое тепло её души рядом с собой. Знать, что это ненадолго. Понимать, что это навечно. О, Господи. Рэйчел.
Это было такое горькое счастье – любить её каждый день. Каждую ночь, – каждый раз, как последний. Растворяться в пламени её желания, чувствовать, что всё это для него, одного, отныне и навсегда, – её жар, её влага, пронизывающая ласка пальцев, обжигающая нежность губ, вся она – целиком, без остатка.
Она даже не представляла себе никогда, что мужчина может быть… таким. Улыбалась, вспоминая, как думала о нём – и об этом – с опаской. Не могла и помыслить, что мужчина – такой мужчина, как Джейк – способен на такую невозможную нежность. Купаться в этой нежности, пропадая в ней, пить его ласки, чувствуя, как распаляется жажда. Ощущать его руки, восхитительную тяжесть сильного тела, подчиняться его ритму и включать его в свой, и терять сознание от восторга. «Ты моя тёпа-растрёпа». Она пугалась, хватаясь за зеркало, проверяя, не нарушилась ли причёска, не помялось ли платье, не появился ли где, упаси Господь, какой-нибудь непорядок. А он смеялся. О, Боже, как он смеялся. Над ней? Конечно, над ней. Как она была за это ему благодарна. Я люблю тебя, Джейк. Ты слышишь?!
Он слышал. И он был первый мужчина, с которым она не опасалась говорить о том, что чувствует. Произносить это вслух – «я люблю тебя». Потому что он не боялся – ни её любви, ни своей. Я люблю тебя. Он всегда – всегда! – говорил это только по-русски.
Я опять угадал, думал Гурьев, любуясь. Я угадал, – как я всегда угадываю, не так ли? Рэйчел. Певчая моя птичка… В ней было столько страсти и сдерживаемой нежности, которую не на кого было обращать, кроме брата. И это прорывалось иногда так неожиданно и удивительно. Он понимал, как старается она ему не мешать, и видел, как чувство Рэйчел к нему перерастает её, перехлёстывает через край, и как она, бедняжка, ничего не может с этим поделать. От этой нежности, затоплявшей Рэйчел, доставалось всем, не только Гурьеву – и Осоргину, и Ладягину, и Бруксу, и Матюшину, и всем остальным. А они – не то, чтобы они были в неё влюблены. Это было нечто иное. Они тоже, как и она, принадлежали к его личному пространству, и своей принадлежностью создавали его. Они – все вместе. Воспринимая и Гурьева, и Рэйчел, как одно существо, лишь по недоразумению – а может, напротив, по великому и чудесному замыслу?! – воплощённому в двух разных людях, мужчине и женщине, люди его – их, конечно же! – личного пространства составляли удивительный мир – мачту золотых нитей, устремлённую в бескрайнюю высь. Долг, честь, – и любовь, – скрепляли всё воедино. Так, что не было силы, способной порвать эту связь.
Мероув Парк. Октябрь 1935 г.