Помимо центральной цензуры, разрешавшей выпуск картин в прокат, действовала и местная цензура. Только лишь в начале 1915 года, по сведениям Джей Лейды
[100], местная цензура запретила фильмы „Бог мести” и „Еврей-доброволец”, потому что они показывали жизнь евреев, „Поединок” Куприна, ибо его сочли чересчур реалистичным изображением жизни царской армии, фильм „Катюша Маслова” по „Воскресению” Л: Толстого, потому что там изображается сибирская ссылка, и „Живой труп” по Толстому, потому что там показаны могилы (что в военные годы с точки зрения цензуры было недопустимым), и, наконец, многие фильмы на библейские сюжеты, в частности „Давид и Голиаф” (цензура указывала, что фильм опасен, так как может возбуждать еврейское население).Не только цензоров ослепляли шовинизм и антисемитизм. Когда в 1915 году перед царским правительством встали серьезные экономические трудности, полиция и охранка организовали погром, чтобы обернуть гнев народа на немцев и людей с немецкими фамилиями. 450 лавок и 217 домов были разрушены, фильмы фирмы „Нордиск” были сняты с экранов; картину „Жизнь Вагнера” разрешили ставить под измененным названием — „Жизнь одного композитора”. Однако полицейские попытки натравливания людей друг на друга и разжигания национализма не привели ни к чему. Старое оружие царизма — погромы — утратило свою силу. Волна антисемитизма откатилась под влиянием революционного подъема, а не потому, что Койнарский поставил „Еврея-добровольца”, где доказывал, что религиозные различия не мешают выполнять патриотический долг
[101]. Война становилась все кровопролитнее, воцарился голод, вспыхивали забастовки, а цензура и неустойчивые люди из интеллигенции увели тематику большей части фильмов русской кинематографии в роскошные будуары.Фальсифицированный мир неправдоподобных страстей, демонстрировавшийся в сотнях фильмов военных лет, был сам по себе программой, концепцией; салонно-декадентское течение в кинематографии в 1915–1916 гг. стало господствующим
[102]. Его влияние сказывалось даже на многих одаренных людях, в том числе на крупнейшем киноартисте Мозжухине, который выступал в этих нелепых кинодрамах, созданных отчасти под влиянием датского кино.Человек, который стяжал себе славу лучшего из актеров русского дореволюционного кино, так кратко рассказывает о себе в книге „Когда я был Николаем Ставрогиным”
[103]:„Я родился в сентябре 1890 года в небольшом красивом городе Пензе. Мои родители были богатыми помещиками. Отец хотел, чтобы я стал адвокатом. Я поступил на юридический факультет Московского университета и проучился там два года. Потом я до того пристрастился к театру, что решил стать актером… Отец противился этому… Я поехал в Киев, вступил в театральную труппу, совершавшую турне; главный режиссер был замечательным актером. Он обучил меня основам актерского искусства, и в продолжение двух лет я путешествовал с труппой по всей России, из города в город. В те времена я зарабатывал около 15 руб. в неделю… Затем я долго играл в Москве, в Народном
[104]и Драматическом театрах, в пьесах Бернштейна, Батайля, Оскара Уайлда и даже Д’Аннун-цио, а также в пьесах национального репертуара — Пушкина, Достоевского, Гоголя, Тургенева, Толстого, Короленко, Островского, Гончарова, Арцыбашева, Розанова. Я играл даже в мольеровских пьесах. Самый большой успех у меня был в пьесах Александра Дюма-отца „Кин” и Ростана „Орленок”. Впервые я снимался в картине „Ночь под рождество”, поставленной Старевичем. В этом фильме я создал любопытный образ черта, что потребовало от меня сумасшедшей работы над гримом. Затем я снимался в картинах того же режиссера „Домик в Коломне”, „Руслан и Людмила” по Пушкину.И вот мало-помалу я страстно полюбил кино. В те времена — это было в 1914 году — я снимался на маленьких ролях под руководством Бауэра. Первая моя большая роль в кино — роль человека, плакавшего над трупом молодой жены. Удался ли мне образ? Тот успех, которым пользовался фильм, а также и я, бесспорно, свидетельствует об этом
[105].С той поры я решил посвятить себя только синематографу, бросил театр навсегда. Я снимался в картинах режиссеров Протазанова и Волкова; сколько их было, не могу точно сосчитать, но не меньше семидесяти
[106]. Среди картин, имевших наибольший успех, я назову „Николая Ставрогина” по Достоевскому……Трудно описать кинокартины той поры. Славянская душа, неясная, мистическая, с неожиданными умопомрачительными вспышками, поет в этих вещах свою извечную песнь скорби и надежды. До французской публики никогда не дойдут эти удивительные кинопроизведения — нервозные, откровенные до жестокости, сложные драмы, тяжелые от сдержанной страсти, мистические; отточенная чистая форма идеальна для персонажа с садистски утонченной чувствительностью…”