Пишет так Иванов в декабре 1922 г. Год, абсолютно успешный для него, еще не прошел, а уже такой пессимизм. Значит, были рассказы «Альманаха первого» действительно редким, недостижимым взлетом краткого периода «серапионовского» аполитизма и вольных блужданий между пролеткультовцами и «формалистами», когда, как Ерьма из «Синего зверюшки», шел в город, к революции и вновь возвращался к «быту», к кондовой Сибири. Этот принцип маятника заложен и в книге «Седьмой берег»: среди пятнадцати ее рассказов есть такие, где революцию воплощают и красные, и белые, и казаки-«атамановцы», и какие-то люди в «островерхих шапках», и с «пятихвостыми амулетами», по-разному вовлеченные в повествование. Это «Подкова», «Лоскут-озеро», «Бык времен», «Шо-Гуанг-Го…», «Дитё». Но большинство изображает только быт, взвихренный революцией и гражданской войной сибирских деревень, «взбаламученное море» крестьянского мира. И далеко не только русского. Практически во всех рассказах, явно или не столь очевидно, присутствует «азиатское» начало. Причем не просто как экзотика, этнографические подробности, а как тип и стиль мышления, в первую очередь художественного. Некоторые рассказы вообще построены как «киргизские самокладки» – «что вижу, то пою», с почти ощутимой напевностью, лиризмом, прозой, практически переходящей в стихи или напоминающей поэму, балладу в прозе. И здесь маятник колеблется между исконно-русскими мифами о Беловодье, стране сбывшихся чудес («Полая Арапия», «Лоскутное озеро», отчасти «Жаровня архангела Гавриила»), и восточными, вплоть до дальневосточных («Бык времен», «Шо-Гуанг-Го…»), или даже языческими («Вахада, Ксари, Гуятуи», «Глухие маки»). Можно увидеть колебания, разброс и между чисто сюжетными рассказами («Дитё», «Глиняная шуба», «Синий зверюшка») и практически бессюжетными («Полая Арапия», «Лога», «Вахада, Ксари, Гуятуи», «Берег желтых рыб»). А в целом, выходит по Шкловскому: «На ущербе психологии, нет анализа, герои не говорят друг другу речей, у многих даже умышленно пропущены мотивировки действия», – писал он о «Серапионах». Так что без них, родимых, и здесь, в царстве мужицко-«киргизского» быта и бытия, не обошлось.
Окидывая взглядом эту пестроту, не сразу и решишь, где тут заканчивается ученичество и начинается мастерство, где набросок, эскиз к хорошему рассказу, а где готовый шедевр. Значим, интересен, самодостаточен каждый рассказ как таковой, а все вместе они все-таки не так уж идеально и складываются в книгу. Потому и затруднился Иванов дать название новой книге, когда одноименный (заглавный) рассказ он «выбросил» из-за его «вычурности». А мог бы быть и ключом к книге, так как в его основе лежала казахская легенда о богатыре, переправившемся последовательно через реки: «рождения», «учения», «работы»; и только «подходит к четвертой реке, на седьмой берег – к реке счастья» («История моих книг»). Но тогда читатель начал бы искать, где здесь рассказы о рождении, учении, работе самого автора, предполагая автобиографичность книги. И повод был. Ибо первый рассказ «Седьмого берега» так и назывался – «Рассказы о себе». И вполне мог сойти за «рассказ о рождении» Иванова, когда вернувшийся к родителям герой, думая, видимо, осесть тут, отдохнуть от бродяжничества, заняться мирной жизнью («мать прячет привезенную и зашитую в перине винтовку»), свойственной «казачьим поселкам». Но нечаянное убийство слабоумным братом отца и вынужденное бегство из дома вновь выводят героя на дорогу странствий. И ничего хорошего она не сулит: на придорожных кустах висят «человечьи кишочки» – страшные следы междоусобных войн между казаками и новоселами, а по пути им встречается «караван киргизов», бегущих от голода («мора»). С таким багажом, в обществе овдовевшей матери и больного телом (малярией) и умом брата, начинает свой новый путь автобиографический, как уже думает читатель, герой этой книги.