— Тережа. Вас еще здесь не было, когда он носился с этой темой, прокричал-прокукарекал на весь Союз. И завалил. Вам дали расхлебывать. Математически она решается, но базы для нее нет. Я много думал, что же это такое. И понял: это химическая мечта, красиво завернутая в научную бумажку. Это гипноз, которому все хотят поддаться. Был у нас такой здесь Мирский, вы, наверное, слышали, он чуть не умер из-за этих тем. Работал-работал, зашел в тупик, начал протестовать, плюнул и ушел. А теперь Тереж капает на вас в Комитете, и меня это возмущает. Вот такая информация. Товарищ Веткин знает точно, он всегда все знает точно. У него это дело поставлено на научную основу — знать точно. Он сообщил мне это сегодня в конце дня. А товарищ Тереж, видите ли, коварен. Опасен. У него всюду друзья.
— А что нам Тереж? Мы его не боимся.
— Да ничего, — соглашается Петя. — Конечно, не боимся.
Я улыбаюсь и начинаю острить, показываю друзьям, что происки Тережа и его жалкое коварство для меня — тьфу.
Мне не страшно, что треплют мое доброе имя. Противно, что Тереж предлагал мировую, звал в гости, был любезен.
И я ничего не могу сказать даже Пете, товарищу своему, который ждет боевых слов о моей боевой готовности, На меня наезжает странное, тупое затмение, черный рояль. Старый черный кабинетный рояль фирмы «Дидерихс», который стоял у нас в столовой. У него, как говорила мама, был хороший номер и треснувшая дека. Он становился вдруг огромным и наезжал на меня. У меня всегда был один и тот же бред во время болезни, вот этот.
Мы стоим в маленькой прихожей, полной крошечной обуви, и я смотрю на эти невероятно маленькие стоптанные галошки, сапожки, сандалики на полу и думаю, что это, наверно, должно дорого стоить — такое количество маленькой обуви.
— Вы огорчились? — спрашивает Петя-Математик.
— Абсолютно нет, — отвечаю я, — что вы! Не такая я идеалистка и не первый день живу на свете.
Что-то еще и еще я произношу, стремясь показать, что я тертая и бывалая и человеческая подлость для меня в порядке вещей.
Ребята смотрят на меня с состраданием, а я продолжаю говорить, острить, прощаюсь и не ухожу. В эту минуту я выгляжу чудачкой.
Мне всегда казалось, что во мне что-то есть от чудачки, от той, которая забывает заправить блузку в юбку, оставляет непогашенную сигарету, роняет хлеб на пол, рассеянно мотает головой, говорит много раз «да-да», «нет-нет», «извините», «спасибо».
Сейчас в прихожей я говорю «спасибо». И все не ухожу и не ухожу. Наконец говорю:
— Ребята, я совсем забыла. Ведь мне должен звонить Ленинград.
Поймав сострадательные, понимающие взгляды, добавляю:
— И Москва тоже.
На лестнице вспоминаю голос Леонида Петровича: «Моя беда знаете какая? Что я впадаю в панику на три дня, а надо свести до пяти минут. Вы на сколько впадаете в панику, Маша?»
18
Докладную я отослала в Комитет. Но с директором еще раз поговорить не смогла: он уехал в Италию. Во главе института остался Роберт, для которого отъезд начальства был очень некстати: ему надо было пропадать у себя в лаборатории, там налаживали процесс, секретный и срочный, как все там у них.
Я хотела посоветоваться с Робертом, как защищаться и как действовать на тот случай, если события примут для меня грозный характер. Кто его знает, ведь это все была та область, где Тереж был опытным генералом, а я необстрелянным лейтенантом.
В институте Роберта не поймать. Его главная шутка теперь заключалась в том, что он брался научно доказать, что его не может быть ни в одном определенном месте. «Я тот, — говорил он, — который только что был и сейчас будет», — и смотрел на вас затравленными, злыми глазами.
Поэтому я пошла к нему вечером домой. Дома оказалась одна Белла.
Она выглядела неплохо. Выражение лица как у человека, который взялся за ум.
В квартире натертые полы, цветы в горшках. Все стоит на местах, как прибитое. На лиловой стене аккуратно висит вся эта дикая мура — цепи, иконы, веретено. Музей народного быта, довольно живописный.
В кухне накрыт стол, расставлены фаянсовые чашки на красных салфетках, в молочнике молоко, сухари в корзинке, яблоки.
Последний раз, когда я была здесь, все находилось в запустении, холодные угли стыли в очаге.
— Отварить тебе сосисочки? — спрашивает она и снимает с белого крючка игрушечную голубую кастрюльку. — Яишенку?
На буфете в деревянной миске лежат яйца. Это натюрморт, но можно зажарить из него яичницу.
Белла ждет, чтобы я сказала, что никогда в жизни не видела я такого порядка и уюта. Я говорю:
— Никогда в жизни не видела такого порядка и уюта!
— Правда? — радуется она.
Она двигается по кухне так, как можно двигаться по такой кухне, по такому гнездышку. Танцует на зеленом линолеуме.
— Роберт звонил? Скоро придет? — спрашиваю я и не удивляюсь, если она спросит, какой Роберт. Само легкомыслие пляшет на линолеуме с чайником.
— Боже, как Робик вкалывает! — восклицает она. — Это уму непостижимо. Кто так работает? Гении или идиоты! Общая постановка дела неправильная. В институте должно быть две-три крупных проблемы…
Никакого гипнотизера с треугольным лицом нет в помине.