— Робик, ведь я твой друг. Я за тебя. Хочешь быть замдиром, на здоровье, будь им. Ты изумительный замдир.
Московские товарищи немного удивлены и смотрят на меня с живым интересом. Белла в стороне изучает фотографии.
А шутки тут вообще ни при чем. Я добавляю громким, каким-то простуженным голосом:
— Но тогда брось лабораторию. Лабораторию брось к шуту!
21
А мы были настроены на рабочую волну. Хотя над нами висела комиссия, работали. Никто из нас не подумал ни разу: надоело, хватит, буду работать на успех. Конец был где-то далеко, и далеко впереди были еще последние проценты, самые трудные, как у бегунов и прыгунов.
Мы знаем, что комиссия заканчивает у Тережа, но наша жизнь идет своим чередом.
Аля, тихая лаборантка, выполняющая обязанности секретаря, старательно печатает бумажку, в которой я призываю работников десятой лаборатории соблюдать технику безопасности. Аля перестала меня стесняться и время от времени произносит что-нибудь доверчивое и неожиданное.
— Мечтаю поехать в международный лагерь «Спутник».
Или:
— В будущий понедельник знаете у кого день рождения?
Я не знаю.
— У Регины. Купим торт.
В лаборатории, когда у кого-нибудь день рождения, покупают торт с кремовыми розами и пьют чай.
Алина голова повязана платком, под платком накручены бигуди. Она готовится пойти вечером на танцы.
— Повесь на видном месте, — прошу я, подписывая бумажку.
Аля напоминает о премиальных. Надо делить премиальные. Да, правильно. Задача такая: работали три человека. Их работа завершилась успешно. Как разделить заработанные ими премиальные на всех, кто не работал? Я этого никогда не знаю.
— Что вы сказали? У меня насморк, — говорит Аля.
Я отвечаю:
— Распишу.
Беру палку и бью что есть силы по трубе отопления, вызываю Петю-Математика. В ответ раздается страшный стук, раз-два-три, это означает: занят.
Петя-Математик, в синем халате с продранными локтями, в кармане логарифмическая линейка, действительно занят. У него сидят приезжие товарищи, которые хотят заключить с нашей лабораторией хоздоговор по Петиной работе. А Веткина нет, он занят в комиссии.
Математик говорит приезжим товарищам:
— Я знаю, вас это пугает.
Товарищи торопливо отвечают:
— Нет.
— Пугает, — настаивает Математик, — и правильно, что пугает. Процесс не готов, материал не отработан. А что, если он окажется токсичным? Что тогда?
— Не окажется, — уверяют товарищи, — нам очень надо.
— Всем надо, — отвечает Математик, пощелкивая ногтем по линейке.
Я тактично отзываю Петю в коридор.
— Что ты делаешь, Петенька?
— Не извольте беспокоиться. Это есть реклама. Они теперь мечтают о хоздоговоре. Мы не навязываемся.
— Это верно.
— Хотите посмотреть, какая у нас там красота на промывке? Пузыри не лопаются, не пробулькиваются. Очень красиво. Я сейчас освобожусь, говорит он и уходит, чуть кренясь набок, в застегнутом на черные пуговицы халате и в спортивных тапочках на шнурках.
— Петя, кончишь, приходи ко мне, — прошу я.
Он оборачивается и смеется.
— Не понимаю, чего вы так переживаете? Чего тут переживать! Правда все равно наша. Подумаешь, комиссия!
Математика комиссия не волнует, и вообще Математик правильно смотрит на жизнь.
В лаборатории Тережа комиссия работала два дня. Больше не понадобилось. В своих выводах обследования работы лаборатории номер такой-то комиссия не написала слово «липа», но написала много других слов, более научно и технически грамотно обозначивших то же самое.
Никто не предполагал, что картина окажется такой неприглядной. У сотрудников лаборатории не было даже журналов. Тережу было нечего показывать, он мог только говорить.
Он и говорил, рисовал перед комиссией перспективы. И все было липой. Вначале он еще смеялся своим полновесным смехом человека, уверенного, что, если он засмеялся, другие обязательно засмеются. Смех Тережа был как бы не смехом, а сигналом к смеху.
Потом он перестал смеяться и звать к смеху.
Вначале у него, видимо, еще была надежда, что комиссия сможет написать: «Наряду с указанными недостатками следует отметить…»
Потом, сославшись на нездоровье, он ушел, и комиссия заканчивала работу без него.
Комиссия встала перед необходимостью покрыть или разоблачить Тережа. Покрыть было невозможно. А разоблачать кого-либо — это довольно трудная штука.
Леонид Петрович был членом комиссии. Я из гордости не хотела обращаться к нему и идти к нему, но к кому еще я могла пойти?
Я ждала, может быть, он сам мне позвонит, ведь он понимал, что я волновалась. Но он не позвонил, и я позвонила ему сама. Он сухо сказал, что, кончив опыт, зайдет ко мне в лабораторию.
Я сидела среди по-прежнему чистых стен своего кабинета, и волновалась, и уже не понимала, почему волнуюсь, все перепуталось. Комиссия это или я хочу его видеть.
Леонид Петрович вошел непривычно подтянутый, чужой, поздоровался, не глядя в глаза. И сел на стул, как человек, который скоро встанет и уйдет.
Но все-таки он пришел, и я обрадовалась. Я спросила его мнение о комиссии.
— Не знаю… — ответил он скучно. — У старика сейчас трудная ситуация. Мне его жаль, стихийно жаль.