Через тридцать лет после этой экскурсии меня впервые привезли из Москвы в Геленджик. Это не двести вёрст, а почти что две тысячи, но я не волновался, находясь по преимуществу возраста в совершенно гармоническом состоянии и воспринимая мир во всех проявлениях спокойно, как данность. И я совсем не возражал, когда в Геленджике мне приискали няньку — так было в эти времена заведено. Няньку звали Маруся, ей было семнадцать лет, и мы хорошо с ней поладили. Так хорошо, что, когда под осень пришло время возвращаться в Москву, Марусе предложили ехать с нами, чтобы и в Москве меня пестовать. Я не был против, и Маруся поехала, хотя и робела. А через сорок лет тётя Маруся мне рассказала, что робела она только дома, в Геленджике, когда сказали ей, что вот надобно ехать — с ума сойти — аж в Москву! Так вот, робела она в Геленджике и по дороге до Новороссийска, а как вышли на перрон, она уже не робела, а была в таком ужасе, что в поезд её почти что силой усадили. А всё потому, что Марусенька, бедная, произрастая в геленджикских кущах за целых сорок вёрст от Новороссийска, ни паровоза, ни железной дороги в свои семнадцать лет никогда не видала. И это в тысяча девятьсот тридцать восьмом году! А тут — просто восьмой.
Хотя, конечно, екатеринодарские детки были городские и, живя недалече от вокзала, паровозы видали. Но чтобы самим ехать по железной дороге, да ещё к невиданному морю, так об этом даже и не мечталось. Зато вот намечталось бабе Дуне.