У переправы весь корпус. Каждая пядь земли здесь густо забита артиллерией, пехотой и кавалерией. Войска стоят вперемежку: тяжёлые орудия вместе с пехотой, госпиталями, обозами, парками и понтонами. Командиры парков исхлопотали разрешение укрыть зарядные ящики в лесу. Четыре парковые бригады — двенадцать парков — сгрудились в небольшой лесистой ограде в ожидании очереди. Все рвутся перейти через мост, чтобы убраться из полосы обстрела. Орудия безунимно грохочут. Аэропланы кружатся и гудят, как назойливые шмели. Сейчас мы наблюдаем их из укромного уголка. Наблюдаем с каким-то хищным любопытством.
— Вот подбить бы его, мерзавца! — яростно шипит Базунов. — Поймать и повесить пять раз или зажарить на медленном огне! Знал бы он, как бомбы бросать...
Сейчас у всех на душе какое-то откровенное облегчение от сознания, что сегодня мы вне обстрела. С кровожадной заинтересованностью наблюдаешь эту борьбу между землёй и небом из защищённого места. И эта подлая радость защищённого зрителя ещё крепче подчёркивает каждому, до чего остра и мучительна ежедневная жуть, с которой шагаешь под рвущимися бомбами и прислушиваешься к вою шрапнелей, сыплющихся сверху и ведущих к неменьшим жертвам, чем вражеские аэропланы.
— Ох, прямо извели еропланы, — жалуется солдат. — Днём здоров, а ночью спать не могу.
Пулемёта не боюсь. Против пулемёта в атаку ходил. А как загудит вверху — всю ночь потом маюсь. По тридцать штук за день над нами летают.
— Бомбы, что ли, боишься?
— Не от бомбы страшно — ероплана боюсь. И во сне еропланы вижу.
Другие ещё безнадёжнее выражают свою растерянность и тоскливые думы:
— Тоска, ваше благородие! Под грудями болит, давит. Всего тебя жмёт, простору нет. По телу словно бы вся эта передвижка идёт. От головы до низу переливается, стискивает, ровно бой по телу идёт.
— По дому скучаешь?
— Нет, я об семье не забочусь. Потому я у отца живу. Только так — никакой радости нет... Намаешься за день, ляжешь в десятом часу — не спится. Все тоска грызёт. Про непорядки наши все думаешь...
Тяжёлое уныние закралось в душу солдата. Не страх, а печальное раздумье. Аэропланы, осадные орудия, немецкие хитрости и глупая бестолочь начальства поразили армию мертвящей апатией.
Конечно, всех больше задёргана пехота. С мучительной болью в глазах жалуется мне, сидя на пне и прижавшись щекой к винтовке, солдат стрелкового батальона:
— Нет во мне ни страху, ни радости. Мёртвый я будто. Ходят люди, поют, кричат. А у меня душа — ровно ссохшись. Оторвало меня от людей, от всего отшибло. И не надо мне ни жены, ни детей, ни дому — вроде как слова такие забыл. Ни смерти не жду, ни бою не боюсь...
— С чего же это с тобой приключилось?
Солдат долго молчит. Он смотрит на меня пустыми холодными глазами и крепко стискивает винтовку:
— Обмокла кровью душа... И пошли думки разные... И допреж такое думалось, да знал я, что ввек на такое не пойду... А теперь нет во мне добра к людям...
Базунов, опершись руками в колени, сидит на широком пне и угрюмо ворчит:
— Черт их знает! Не могли для пехоты понтонный мост проложить! Будут нас до тех пор мариновать, пока кавалерия отрежет дорогу или мост подорвут.
Костров, заложив руки в карманы, благодушно посмеивается:
— Эх, хорошо бы уконтропить. На пенёчке! Вдруг бешеная ружейная пальба пачками.
Все, бледные и взволнованные, вскакивают с мест.
— Держи! Лови! — несутся отчаянные крики. Через кусты пугливо улепётывает заяц.
— Считал себя человеком с крепкими нервами, — смущённо оправдывается Болконский, — а последние события, видать, и меня потрепали.
— Не хотел бы я быть зайцем, — философствует Базунов. — Жаба квакнет, а заяц уже навострил уши и удирает во все лопатки. Хочу быть чудо-богатырём, а не зайцем.
И опять опускается на пень.
Головной эшелон головного парка стоит в Скжишуве (под Рончицей). От прапорщика Левицкого получено срочное донесение: «В парке с утра дожидаются зарядные ящики и патронные двуколки Терской казачьей дивизии, нашей артиллерийской бригады. В парке ни одного патрона и ни одной шрапнели. Примите срочные меры. Бой не ослабевает ни на минуту. Штаб дивизии по-прежнему передвигается с места на место и второпях забывает дать знать головному парку, что ему пора отойти. Вчера, не дождавшись предписания и очутившись на линии отступивших полков, я сам отодвинулся на ю вёрст. На восьмой версте от стоянки меня нагнал ординарец дивизии с приказанием отойти ещё на 12 вёрст».
В то же время от капитана Старосельского из тыльного парка получено срочное донесение: «В Мелеце с утра скопились парки тяжёлой артиллерии, пехотные двуколки и ящики с батарей. Но когда вскрыли наконец прибывшие вагоны с надписью «Огнестрельные припасы», в них оказались... сухари. В 2 часа дня прибыла телеграмма на имя заведующего местным парком в Мелеце с извещением, что снаряды будут получены не ранее чем через несколько дней».
— Значит, кто-то в тылу продолжает работу Мясоедова[34], — запальчиво кричат офицеры.