Вечером получено предписание: с утра приблизиться к южной окраине Холма. Выступление назначено на завтра в седьмом часу. Времени много. С неба льёт ледяной дождь и сеет какое-то болезненное отупение. Дождь проникает через крышу стодолы, которая давно превратилась в мокрую пещеру. Стуча зубами от стужи, мы молча ёжимся под одеялами. В стодоле дует. От ветра гаснет свеча. Сквозь щели пробивается огненная полоска пожаров. Из-за леса под Рыбье, верстах в двух, бухают наши тяжёлые орудия. Валентин Михайлович вдруг заявляет неунывающим тоном:
— Эге! Все-таки атаки здорово отбиваются нами.
Ответа нет. Все погружены в собственные тайные мысли, которые медленно рождаются под грохот тяжёлых пушек.
По-прежнему льёт дождь. Пасмурное небо покрыто серыми тучами. Возле отходящего парка толпятся встревоженные жители.
— Здесь позиция будет? — спрашивает со страхом молодая полька с ребёнком на руках.
— О, какой славный мальчик, — говорит адъютант. — Сколько ему?
Мать расцветает:
— Сегодня как раз семь месяцев.
— Вы с нами уходите? — задаёт вопрос Валентин Михайлович.
— Лошадей нет. Как мы пойдём? — вздыхает она. — Кажется, женщинам разрешают остаться..
— Все равно, — говорит Валентин Михайлович, — мужа заберут.
— Тогда и я пойду, — с тоской заявляет женщина. — Если суждено погибнуть, умрём вместе. — И, помолчав, добавляет с отчаяньем: — Но как идти? Лошади нет...
— Что там? Один ребёнок, — утешает её Валентин Михайлович.
— А вещи? Постель? Хлеб? Ведь человек не лошадь — на спину не взвалишь. Я и двух вёрст не пройду с ребёнком на руках.
— Муж поможет. Идут же вот — по восьми детей несут.
— Что ж хорошею? — произносит она рыдающим голосом. — Придётся броситься в воду... Под Замостьем одну женщину погнали на второй день после родов. Родила она двойню. Несла она, несла обоих детей. Четыре мили прошла. Дотащилась до Красностава, не выдержала: вместе с детьми в воду жучилась[56].
— Да вы не плачьте, — говорит адъютант, — здесь боя будет.
— Не бендзе? — с надёжной переспрашивает она.
— Нет, не будет.
— Как не будет? — раздражается Валентин Михайлович. — Что ж мы без боя отдадим им все до Холма?
— Будет или не будет, — говорит безотрадным голосом какой-то старик, — а бурку, платок и сапоги уже не вернёшь... Забрали.
В тоне старика звучат и злость, и насмешка, и какое-то враждебно-обидное презрение.
Мы садимся на лошадей и едем. На каждом шагу толпы изгнанников (погоньцы). В битком набитых телегах рядом барахтаются дети, свиньи и куры. Тощая лошадка, надрываясь, тащится по грязной дороге. Тяжело дыша, из последних сил налегают плечом на телегу бабы и более взрослые детишки. В каждом взгляде, который они бросают на нас, сквозь боль и слезы, читается глубокая ненависть затравленных зверей.
Дождь ледяными кнутами сечёт по коже и превращает дорогу в липкий студень.
— А все-таки немцы с трудом продвигаются, — воодушевлённо заявляет Костров. — Кабы такая погодка ещё простояла, они прямо сели бы... Ппэк!.. Где им по такой дороге свои пушки тянуть...
— Да, это им не заграница, — насмешливо вставляет ветеринарный фельдшер Маслов.
К двенадцати часам добрались до южной окраины Холма, где от высланных квартирьеров узнали, чту в Холм никого не пускают: во-первых, оттого, что там холера, и во-вторых, оттого, что в Холме все квартиры заняты штабными.
Майдан Стаенский. Заговорили и наши пушки. До последнего времени нашей артиллерии разрешалось расходовать не более трёх снарядов на орудие, то есть по 18 снарядов на батарею в сутки. С прошлой недели эта порция увеличена до 8о снарядов на батарею. Сейчас мы «утопаем» в снарядах. Со вчерашнего дня идёт беспрерывный артиллерийский бой.
С пригорка отлично видно, как падают и рвутся снаряды. Солдаты ни на минуту не уходят отсюда. Тут же столпились и жители. Глаза их прикованы туда, где торят поля и откуда веет смрадом и гарью. Солдаты с раздражением гонят их от себя.
Лежит скошенный, но не убранный хлеб. Солдаты обращаются к жителям:
— Вы бы лучше хлеб собрали, чтобы неприятелю не достался.
— Заборонено[57] — отвечают жители. — Сегодня воскресенье, праздник.
— Этим панам верить нельзя, — раздражённо ворчат солдаты. — Они, сволочь, рады, что австриец идёт...
Солдаты не любят населения, потому что в их глазах уже стёрлись всякие грани между жителем и «погоньцем». Отдельные беженские волны начинают сливаться в огромный человеческий океан, который давно уже вышел из берегов и понемногу захлёстывает солдатские массы. Тщетно суровые приказы предписывают солдатам гнать от себя беженцев и не допускать их к своим стоянкам. Беженцы всюду. Всеми правдами и неправдами они стараются держаться поближе к армии, потому что они не в силах расстаться с надеждой, что когда-нибудь однажды им удастся вернуться на покинутые места. Бледные, худые, притихшие, беженцы весь день молчаливо ютятся каждый у своего воза. Каждый воз — это юрта, охраняемая цепной собакой.
— Настоящие цыгане, — подсмеиваются солдаты.