— Хуже, — печально отзывается старый русин. — Цыгане месяц, два на одном месте стоят. А мы разве знаем, сколько... Может быть, через час нас заставят дальше идти...
Напряжённо прислушиваются беженцы к грохоту пушек, останавливают каждого жителя, на лету подхватывают каждое тревожное слово. Незаметно снуют они, печальные, с разбитым сердцем, но тихонько нашёптывают солдатам:
— Травники юш заенты[58].
— Бискупице спалена...
— За гурой тенжки гарматы германув[59].
Будущее рисуется им в самых ужасных красках:
— Сгинем! Все равно все сгинем...
Но с наступлением ночи они сбрасывают с себя личину молчаливой покорности. Они пробираются на соседние луга и крадут клевер для лошадей. Забираются в крестьянские погреба и стодолы. Не задумываясь, становятся на путь открытого грабежа. Вчера одного такого вора поймал хозяин у себя на лугу и поднял крик. Мигом сбежались все соседние беженцы и гуртом набросились на хозяина, вымещая на нем свою бессильную злобу. Его с трудом отбили солдаты. Между солдатами и беженцами-мужчинами кипит свирепая вражда. По ночам мужчины устраивают дежурства из боязни, чтобы солдаты не ограбили их и не подобрались к бабам.
У последних более дружелюбное отношение к армии: их связывают с солдатами дети. Дети постоянно протягивают ручонки за подаянием, а матери растроганным голосом посылают благословения солдатам:
— Hex пан Бог благослови... Мати бозка не допустит..
Заслышав обеденную трубу, дети несутся со всех ног к солдатским котлам, размахивая горшками, кастрюлями и кружками. Солдаты ругаются, сердятся, но каждый уделяет несколько ложек из своего котелка.
Сегодня получено донесение от командира 18-й парковой бригады на имя Базунова:
«Старшему из войсковых начальников, командиру 70-й парковой артиллерийской бригады. 1915 г. 11 июля. 9 часов утра. Новины.
Сегодня была драка два раза между беженцами, самовольно косившими овёс, и крестьянами. Был приказ: «Беженцев возле войск не держать». Так как вражда и драки могут принять очень опасный оборот, о сём доношу для распоряжения и донесения коменданту города Холма.
Подполковник Гиммель».
Идём с Базуновым чинить суд и расправу. Входим в большой лес, изрезанный болотными ручейками. Здесь расположились беженцы огромным табором. Стоят они тесно, воз к возу, грязнят и засоряют весь лес, отравляют воздух человеческим смрадом и производят впечатление бандитского лагеря. Все время подходят новые возы, нагруженные мешками, детьми и поросятами, и выстраиваются рядом с осевшими. Усталые, грязные, понурые, они, не стесняясь нашим присутствием, осыпают проклятиями и бранью начальство.
— Куда идёте? — спрашиваем мы их.
— Невядомо.
— Почему ушли?
— А я вам? Казаки выгнали.
Обходим от воза к возу этот унылый табор и на каждом шагу натыкаемся на тяжёлые сцены.
Бежит мальчик лет тринадцати, плачет горючими слезами.
— Чего ты так убиваешься?
Его послали пасти коров, а за это время всему их табору было приказано двинуться дальше. Куда — неизвестно. Спросить не у кого. Коров он бросил и не знает, что ему делать, куда деваться.
Ходят старухи в сопровождении кучи детишек и назойливо выпрашивают милостыню у солдат, у беженцев, у случайных встречных.
С жителями все время драки.
Сейчас за лесом, к востоку, — обширные луга и сенокосы. Тихо, безлюдно. Пахнет болотцем. Вдали скирды хлеба, несжатый овёс. Точно уголок далёкого нездешнего мира, точно грохот орудий ещё не докатился до этих мирных лугов.
А возы все скрипят и скрипят.
Едем втроём в головной парк — Костров, Болконский и я. Моросит мелкий холодный дождик.
— Вот так лето! — зябко поёживается Костров.
— Кто вам сказал, что лето? — угрюмо ворчит Болконский.
— По календарю июль выходит, — смеётся Костров.
— А вы не верьте календарю. По календарю я десять дней назад в Люблине был, сидел в мягком вагоне, утирался салфеткой, сморкался в платок... Кто же этому поверит, когда меня из Люблина отделяют целые годы?
И нам, действительно, кажется, что никогда больше мы не увидим солнца и что оно уже не показывалось на небе целые века. Такова война: здесь чувствуешь только то, с чем сейчас приходишь в соприкосновение. Живёшь только тем, что волнует сию минуту. Вчера и завтра — слова, незнакомые войне. Будущее — это золотая химера, в которую верят одни младенцы. Прошлое — даже то, что происходило совсем недавно, — представляется далёким полузабытым сном. Да и вся война — это какой-то страшный сон наяву. Мир, оторвавшийся от тысячелетних привычек и убеждений и напоённый блеском и радостью обманов, лжи и пороков. Старые заповеди: не убий, не укради, не пожелай ни вола, ни осла своего ближнего — здесь, на фронте, звучат как злая насмешка. Кто хочет побеждать, тот не станет грезить о пустяках, тот смело хватается за меч.
Таков душевный строй на войне, и в этом наше спасение. Если бы мы лишены были этой способности перевооружаться новыми догмами применительно к новому бытию, людям ничего бы не оставалось, как поминутно сходить с ума от грубых противоречий между претензиями фальшивого тыла и требованием повелительных пушек.